Шаланай захрипела. Старик подошел, попытался поднять, но она оттолкнула его руку.
– Не могу, – прохрипела она. – Не дает. Не пускает.
Она медленно поднялась. Сама. Осока под ней вся пожелтела. Шаланай повернулась и, опираясь на посох, заковыляла обратно к деревне. С каждым шагом боль чуть отступала, а осы затихали.
Бурелай смотрел вслед. Видел, как она уходит – маленькая, обмотанная тряпками, хромающая, горбатая от боли. Видел, как с каждым шагом ее походка становится все более дерганой, неестественной, кукольной. Видел, как в рассветных сумерках из-под ее балахона на мгновение высунулось что-то длинное, полосатое и снова спряталось. Вскоре отвернулся и побрел к речной тропе один.
А Шаланай вернулась в дом. Кукла сидела на своем месте. Боль в голове притихла.
Пять дней она не выходила из дому. Ослабла. Смола текла из глаза уже непрерывно, заливая лицо, шею, грудь мелкими каплями. Все было липким, черным. Тряпки больше не помогали – пропитывались насквозь за час. А хвост рос – становился длиннее, пушистее, полоски ярче. По ночам выползал из-под одеяла и жил своей жизнью.
К вечеру пятого дня – когда и голод уже не ощущался, и тело казалось воздухом, легким и невесомым, – раздался стук. Три раза. Коротко. Властно. Так стучат те, кто уверен, что дверь откроют в любом случае. Стук повторился.
Шаланай не хотела подниматься. Не могла. Где-то в дальнем углу разума, еще не так сильно истерзанного осиными жалами, теплилась слабая надежда, что если она просто не встанет – стук прекратится, боль рассосется, как нарыв, и все кончится.
Но пошла. Кое-как. Тук. Тук. Тук. Ковыляние. Удар здоровой ноги, шарканье кривой.
Дверь открылась сама – она и не коснулась щеколды. За порогом стоял старик-кукольник. Тот самый. В синем капюшоне, закрывающем лицо. Костлявые пальцы, похожие на корни старой ивы. Только теперь Шаланай понимала – это не просто пальцы. Это на самом деле корни. Древесные, узловатые, черно-коричневые, сросшиеся в подобие человеческой руки.
– Мудзин, – выдавила из себя она, но это был не вопрос. Узнавание.
Он откинул капюшон. Лицо старика выглядело как на рынке: морщины, белые сальные космы, но не глаза – они теперь были круглые, яшмовые, бурлящие внутри. Как у куклы.
– Пять лет, – прошелестел старик, – пять лет терпела.
– За что? – прохрипела Шаланай. – За что мне было страдать так долго?
Старик покачал головой, яшмовые глаза помутнели.
– Дух должен созреть для исцеления, как плод на дереве. Сорвешь рано – останется горечь. Слишком поздно – найдешь только гниль. Исправить нельзя – можно только принять и отпустить. Пять полных лун, пять полных рек. Не раньше. Таков порядок вещей.
Шаланай стояла, как истукан. Черная смола все капала из-под повязки.
– Ты должна была любить ее. – Он ткнул в куклу, сидящую на сундуке. – Играть. Заботиться, как о ребенке.
Ребенок. Яма за огородом. Черный песок, земля, боль.
– А вместо этого ты тыкала иглой по ранам! – Каждое слово старика вбивалось в голову Шаланай, как острый клин. – Зашить пустую рану простой нитью? Ответить на боль болью?
Осы внутри головы зашумели – сначала тихо, потом все громче. Шаланай чувствовала, как они собираются в рой под ее черепом, готовые вырваться наружу.
– Я хотела исправить, – сказала она, и голос ее прозвучал как скрип несмазанных дверных петель.
– Бери. – Старик бросил перед ней ножницы и иглу. Ту самую: с ней она сидела над куклой пять лет назад. – Отрезай себе волосы, клади ей в живот и зашивай. Лечи. Заделывай раны.
– Я же хотела…
– Ты – это она, а она – это он, – говорил Мудзин, и голос его становился громче, глубже. – А он – это ты. Каждая боль, которую ты причинила им, стала твоей. Каждая рана, что ты нанесла им, открылась в тебе. Вы связаны. Всегда были связаны. – Мудзин ткнул костлявым пальцем в лоб Шаланай. – А ты знаешь, как горел тот маленький тануки, которого ты разглядела двадцать лет назад? Помнишь, как его сожгли в той яме с ветками? А ты знаешь ту боль, что испытывает зверек, когда горит его шерсть?
Все на Севере знают: чтобы исцелиться, нужно пройти через самую страшную боль.
Шаланай опустилась на колени перед сундуком. Взяла куклу. Та была теплой, почти горячей, как живое тело.
– Исправляй, дура. Лечи, – повторил Мудзин, стоя за ее спиной.
Воздух наполнился запахом мокрых камней.
Она отрезала ножницами клок волос, засунула в кукольный живот, вдела черную нить в иглу. Руки дрожали, смола из глаза капала на распоротый живот куклы.