Покидая школу Святого Фомы Аквинского, Бальтазар нес в себе теплоту детской привязанности и уверенность в том, что его служение приносит плоды. Ответ на вопрос Элоизы укрепил его в целомудренном выборе — он был женат на Церкви, и это было истинное, высочайшее призвание.
Он отправился обратно к Нотр-Даму. По пути он мельком пообщался со старичками и рабочими. Он не мог сегодня подолгу задерживаться, чтобы помогать перетаскивать мешки или колоть дрова, как вчера. Его долг звал его в исповедальню, дабы очистить души прихожан от греха.
Он был воодушевлён как никогда. Вера в абсолютную чистоту его паствы, возникшая после светлых дней, была непоколебима. Он был убежден, что увидит лишь мелкие, простительные слабости — немного сплетен, чуть-чуть зависти, незначительную гордыню.
Он верил, что среди его прихожан не было тех, у кого в душе гнездились тяжелые, смертные грехи.
Как же быстро реальность оборвала ему крылья и заставила удариться надежду об камни тяжелого, душного Парижа.
Вернувшись в Собор, Бальтазар быстро привел себя в порядок, сохраняя внутреннюю сосредоточенность. Он вошел в свою исповедальню — небольшую деревянную кабинку, расположенную в тенистом, малоосвещенном нефе, что подчеркивало строжайшую анонимность таинства.
Он сел на жесткое сиденье. Резной деревянный экран отделял его от прихожанина. Здесь, в сумраке, где слышен только шепот и дыхание, Бальтазар ощутил первый, едва уловимый дискомфорт.
Ему показалось, что запах ладана сегодня немного гуще обычного, а тишина в Соборе неспокойна. Когда он приложил ухо к решетке, ему показалось, что далекие звуки Собора — скрип старого дерева, эхо шагов — звучат иначе, будто приглушенно и зловеще, словно камень вокруг него стал мягче и начал давить.
Людей в исповедальне было не много, но и не мало; их было около пятнадцати человек. Это был срез парижского общества: подростки, юноши и юные леди, мужчины и женщины, и пожилые прихожане.
Первыми пошли подростки и юноши. Их грехи были, как и ожидал Бальтазар, грехами переходного возраста, когда тело начинает предавать дух.
Они сознавались в том, что подглядывали за девушками (грех похоти, пусть и незрелой) и пробовали алкоголь и сигары (грех чревоугодия и дурного примера). Они говорили об этом смущенно, их голоса дрожали.
«Я видел в окне, mon père... я не мог отвести взгляд...»
«Мы взяли у отца бутылку вина и курили... нам было плохо, но было стыдно признаться».
Конечно, грехи в похоти и чревоугодии были не уж то и хорошими, но Бальтазар, понимая их переходный возраст и то, что сам в их возрасте иногда грешил (малыми проступками, не стоящими внимания), отнесся к ним с отцовским снисхождением.
Он посоветовал им этого более не делать, дал им строгое, но нежное наставление о том, что тело — это храм Святого Духа. Он велел им помолиться и провести омовение — не просто помыться, а совершить ритуальное очищение души и тела от греха.
Дальше пошли молодые леди. Они рассказывали о своих социальных грехах, которые были так распространены в викторианском обществе.
Они сознавались в том, что сплетничали о нарядах других; что завидовали более богатым или более удачливым подругам; что говорили неправду о своих успехах.
Бальтазар отпустил им эти грехи с той же легкостью, но дал им более суровое нравоучение.
«Зависть — это большой грех, ma fille, — говорил он твердо, — она ржавеет вашу душу изнутри. А сплетни — это от лукавого. Вы не можете контролировать себя? Так закройте уста в момент искушения. Каждое слово, сказанное во зло, — это удар ножом в спину вашей праведности».
Затем пошли женщины, чьи грехи были мрачнее и тяжелее.
Более дерзкие, богатые барышни, некоторые из которых, возможно, были немного «под шафе» после дневного приема в салонах, исповедовали тайные греховные мысли.
«Я вижу вас, mon père, когда вы проповедуете... Я знаю, что это грех, но я таю греховные мысли о вас, — прошептала одна, и Бальтазар почувствовал волну тепла в своей строгой келье. — Я страстно желаю... получить вашу нежность».
Другие сознавались, что желали изменить мужу, или что уже совершили этот грех из-за скуки и нелюбви к супругу.
Бальтазар слушал все это без осуждения, но с глубокой грустью. Надежда на чистый Париж начала трещать. Он давал им суровые епитимьи, требуя укрепления воли и обращения к мужу с чистотой и любовью.