Его молитва была трагическим сочетанием веры и личного обвинения, отражая пламя ненависти и вины, которое он впервые позволил себе почувствовать:
«О, Благая Дева Мария, Ты знаешь, я Твой верный раб! Мой дух шел по праведной тропе, избегая соблазнов мира.
О, Владычица Света, я не был низок, не был слаб, подобен не был суетной, греховной толпе Парижа.
Зачем же, о Мария, на земле и в небесах, Ты испытываешь мою веру таким тяжким, ужасным знанием?
Зачем же, о Непорочная, гнев на грех затмить мой разум был готов не раз? Я чувствую нечистую ненависть, которой нет места в моем сердце!
И пламя отчаяния терзает мою душу, огнем, не похожим на пламя свечи... И ада дыханье таится в том огне, что я ношу в себе.
Ужели в том Моя вина? Что эта греховная, жгучая ненависть была мне ею [Манон] внушена?
И разве в том Вина моя, что дьявол, созданный Творцом для испытания, сильней, чем я, в этом городе, где торжествует ложь?
О, Дева Мария, будь силой и защитой мне! Простри Свой Покров надо мной, Твоим слугой. Греховной ненависти пламя одолей! Ибо если я упаду, то кто поднимет этих грешников?»
Он молился с такой силой, что жилы на его шее напряглись, а в ушах стоял звон от внутреннего напряжения.
Его молитвы делали ему только хуже. Вместо покоя и снисхождения он почувствовал, что само пространство кельи отвергает его.
Вдруг свечи на его столе, которые горели ровным, спокойным пламенем, словно почувствовав чужой, нечистый огонь в его душе, одновременно потухли. Келья мгновенно погрузилась в полную, абсолютную темноту, которую лишь немного нарушал бледный свет луны через узкое окно.
И тут же, в этой внезапной тишине и темноте, Бальтазар услышал.
В его ушах был звон колоколов — громогласный, мощный, набат, идущий, казалось, прямо из-под каменного пола его кельи. Звон был идентичен знаменитому колоколу Эммануэль в Южной башне Нотр-Дама, но хаотичен и тревожен.
И он точно знал: в это время колокола не бьются.
Звон Эммануэль в этот поздний час означал бы катастрофу, пожар или войну. Но в Париже была тишина.
Стены, которые уже давили на него морально, теперь, в темноте, стали осязаемы. Он чувствовал, как холодный, древний камень его кельи физически сжимается вокруг него. Воздух стал густым и тяжелым, словно он дышал пеплом от сгоревшего дома Мариетты и Сесиль.
Бальтазар не мог пошевелиться. Он был зажат между грехом, который он не мог назвать, и звуком, которого не должно быть. Надпись в дневнике, звон колоколов, давящий камень, ненависть в сердце — его мир, его рассудок, его вера — все рушилось в абсолютный хаос.
Он остался на коленях, не в силах подняться, пока звон, существующий только в его голове, не стих в мертвой тишине Собора, оставив его совершенно сломленным.
Скованный ужасом, Бальтазар не мог встать с колен. Звон несуществующего колокола Эммануэль стих, но оставил после себя звенящую пустоту, которая была еще хуже самого звука.
Его сердце билось с истинным, животным страхом, которого он никогда не испытывал. Он был закален против гордыни, похоти и праздности, но не против парализующего, метафизического ужаса.
Его одежда словно не давала ему дышать. Сутана, его божественное облачение, которое всегда служило ему утешением и защитой, теперь душила его. Его духовная Броня превратилась в каменный панцирь, который терзал его душу и тело, сжимая его грудь. Это была самообвинительная реакция: он чувствовал, что не достоин носить эти освященные ткани.
Крест на его шее, который он так отчаянно сжимал в молитве, теперь обжигал его ладони, словно был выкован из раскаленного железа.
И тогда, в абсолютной, чернильной темноте кельи, где он должен был быть один на один с Богом, сверкнула Тень.
Она была столь пугающей в своей сущности, что запах серы и чего-то древнего, жуткого, иномирного — запаха разложения надежды — мгновенно заполнил воздух. Это был запах, от которого душа была готова кричать, но горло Бальтазара было спазмировано от ужаса.
Он начал отчаянно молиться — уже не словами раскаяния, а каждым слогом Kyrie Eleison, который мог вспомнить. Но эти слова, обычно такие могущественные, казалось, только сильнее развеселили сущность перед ним.
Из глубины тени послышался грохочущий, раскатистый смех. Это был скрипящий, нечеловеческий, не похожий на человеческий голос, который смеялся над его попытками использовать слабый, человеческий обряд против вечного зла.