Это циничное, утонченное обращение стало для Бальтазара холодным душем. Не гоже в святом месте демону указывать ему, что делать. Священнический долг мгновенно пересилил личный страх.
Бальтазар с огромным трудом, превозмогая паралич ужаса, взял себя в руки. Он выпрямился на постели, его осанка вновь стала строгой и непоколебимой, несмотря на пот и дрожь. Он посмотрел на демона прямо, хотя его серые глаза выдавали внутреннее смятение.
«Достопочтенный... демон, — слова дались ему с трудом, но прозвучали твердо. — Я благодарю вас за предложение, но я, пожалуй, откажу вам. Что было в прошлом, там и остается».
Он сознательно и волевым усилием декларировал свою новое кредо, свой отказ от старого проклятия.
«Я теперь другой человек. Я выбираю путь добродетели без кровопролития и кровавой мести. Не спорю, Мадам Манон — человек нехороший и достойный сурового наказания. Но мой долг — направлять грешников на истинный путь и даровать им спасение, а не отправлять их в адское пламя, которое, как я вижу, вы представляете с таким знанием дела».
Его слова были идеальны, безупречны с точки зрения церковного закона.
Но Элигор был падшим ангелом. Он отлично чувствовал настроение священника и его плохо скрытую внутреннюю борьбу и неуверенность в собственных же словах о том, что должен направить Мадам Манон на путь истинный, но в тайне желает мести за Мариетту и Сесиль.
Элигор засмеялся. Его смех был тихим, гортанным, полным превосходства.
«О, этот пафос! Magnifique! Спасение! Вы не верите в свои слова, мой друг. Я чувствую жар справедливости в твоей душе. Но хорошо. Я принимаю твой театральный отказ».
Элигор был не демоном в полном понимании этого слова — он был падшим ангелом. Это означало, что он не мог поколебить бессмертный дух Бальтазара без его прямого, осознанного согласия на пакт или служение. Он не мог принудить его к кровопролитию. Свобода воли была высшим законом, даже для него.
«Я не могу заставить тебя. Твоя воля, abbé, крепка, и это восхищает», — сказал Элигор, отступая от кровати. — «Но заставить и подтолкнуть — это разные вещи».
Элигор решил использовать другую тактику. Он не собирался покидать Собор. Он будет терпелив. Он поселится в тенях его кельи, в его сомнениях, в его глазах, и будет ждать, пока сам Париж не заставит Бальтазара сделать выбор.
Элигор опустился обратно к столбу, игнорируя кровь на полу. Он стал частью мрака, притаившейся, элегантной угрозой.
Элигор, видя, как ослабевает защита Бальтазара, и ощущая дрожь его духа, отступил от прямых угроз. Он принял свою истинную роль — роль блестящего оратора и манипулятора. Все же, в прошлом он вёл целые ангельские легионы, его риторика была отточена веками небесных дебатов и земных искушений.
Он заговорил более складно и убедительно, обращаясь не к страху, а к глубочайшему чувству справедливости священника.
«Мой дорогой друг и брат по скорби, — начал Элигор, и его голос звучал как мелодичный шепот, который проникает в самые глубины сознания. — Ваши суждения о милосердии поистине небесны, но, скажите честно, думаете ли вы о бедной Мариетте и юной Сесиль? Как же их невинные души страдают от греховности огня и безнаказанности Мадам Манон? Они стали прахом в огне, пока она живет в свое удовольствие, наслаждаясь воровством мужа и убийством».
Элигор сделал драматическую паузу, позволяя образу сгоревшей куклы и белых тюльпанов вспыхнуть в памяти Бальтазара.
«Вы, святой человек, не можете игнорировать этот крик земли о возмездии. Обещаю тебе, друг мой, я сделаю все хорошо. Я сделаю так, чтобы Мадам Манон отплатила сполна — не из-за моей демонической жажды, а ради восстановления баланса перед небом и землей. Ее смерть станет жертвенником справедливости за смерть двух невинных душ и разрушение святого брака!»
Слова Элигора были виртуозной манипуляцией. Он искажал богословскую истину до тех пор, пока она не становилась правдой в глазах смертного. Он превращал месть в праведный долг, а собственный грех в жертвоприношение.
Бальтазар несомненно желал справедливости для погибших в пожаре. Его сердце разрывалось при мысли о безнаказанности Манон.
Но он сдерживался.
«Только Бог имеет право решать, кому жить, а кому нет. Убив грешника, я сам буду ничем не лучше...» — этот последний бастион его веры сдерживал натиск демона.
Но слова Элигора были слишком близки к его сердцу, слишком точно отражали его собственную, тайную ярость. Демон стоял внутри его морального компаса, указывая на то, что праведность требует жертв.