Он поведал с досадой о своих днях, наполненных однообразием и бесполезностью.
— Вы не представляете, Mon Père, какая это пытка! Дни сливались в бесконечный, серый поток. Чтение становилось невозможным, ибо мысли мои постоянно возвращались сюда, в собор, к вашим проповедям и разговорам. Мой отец... он приходил, только чтобы пожурить меня за недостаток серьезности и напомнить о моих обязанностях.
Орельен тяжело вздохнул, его золотистые локоны дрогнули. Он подошел ближе к Бальтазару, понизив голос до доверительного шепота, хотя вокруг не было никого, кто мог бы подслушать.
— Вот почему я так спешил сюда, Père. Мои родители... они уже активно обсуждают мое будущее. Они хотят засватать меня за какую-нибудь богатую, богатейшую девицу, которую я никогда не видел! В их глазах брак — это лишь сделка, союз капиталов и фамилий, а не... союз душ! — В его голосе прозвучала искренняя тоска и юношеский протест. — Я должен прожить всю жизнь с совершенно чужим человеком, с которым меня свяжет только золото!
Бальтазар слушал его рассказ с глубоким вниманием и сочувствием, которое всегда чувствовал к невинным жертвам светского расчета. Он знал, что Орельен не лукавит; для столь тонкой натуры брак по расчету действительно мог стать заточением.
— Это великое испытание, Mon enfant, — сказал Бальтазар, и его голос звучал как утешительная нота органа. — Вы правы, брак должен быть союзом, основанным на уважении и взаимности. Но даже если судьба навяжет вам это бремя, вы можете нести его с достоинством. Любой путь, даже самый обременительный, может стать путем служения, если вы наполните его добродетелью. Не ищите страсти там, где ее нет, но ищите Милосердие и терпение.
Священник затем принялся поддерживать разговор не столь тяжелыми вещами, чтобы немного рассеять меланхолию юноши. Он рассказал ему о том, как продвигается работа по реставрации северного витража, как старая канонисса собора едва не сварила мышь, попавшую в котёл с супом для бедных, и о других, незначительных, но полезных для поддержания духа житейских происшествиях.
Он не стал упоминать ни о смерти Мадам Манон, ни о визите Оливера Скарлетта, желая уберечь юношу от мрачных теней жизни. Он рассказывал о том, как успешна была проповедь о ценности жизни и как много средств удалось собрать для обездоленных кварталов.
Орельен, слушая своего наставника, постепенно оттаивал. Его глаза, поначалу полные негодования, теперь светились тихой радостью и обожанием. Ему было достаточно просто находиться рядом с Бальтазаром, чувствовать его силу и непоколебимую веру. Юноша, несмотря на свою светскую привилегию, не мог не чувствовать себя очищенным в присутствии этого Ангела Парижа.
Они работали вместе в мерном, благородном молчании, и каждый из них находил в этом общении то, что было нужно его душе: Орельен — оправдание своего существования и духовное руководство, а Бальтазар — напоминание о чистоте и невинности, которую он поклялся защищать в этом грешном городе.
Так, в тишине и полумраке древнего собора, священник, что днем говорил о ценности жизни, а ночью отнимал ее, и юный адепт, томимый скукой и светскими узами, обменялись исповедями и утешением. Бальтазар, не подозревая, что его руки все еще хранят печать крови, продолжал сиять добродетелью, а Орельен — наполняться восхищением.
Разговор с Орельеном де Вильруа заставлял время лететь с неистовой быстротой. Юноша, воодушевленный редким вниманием Преподобного Отца Бальтазара, трудился с необыкновенным усердием. Каждое движение его рук было исполнено стремления заслужить одобрение и похвалу старшего. Он напоминал ребенка, который, выслуживаясь перед родителями, жаждет получить вознаграждение, пусть даже в виде простого, ласкового слова. Бальтазар, наблюдая за его пылом, лишь мягко улыбался, видя в этой юношеской привязанности нечто чистое и, несомненно, умиляющее.
В то же время, в глубокой тени, которую отбрасывали готические арки и исповедальни, Элигор пребывал в добровольном заточении. Падший Ангел-Рыцарь, теперь незримый и неощутимый для человеческих чувств, с обострённым дискомфортом наблюдал за священником и его юным поклонником. Собор, место столь явной и неприкрытой добродетели, вызывал в нём омерзение. Слишком много света, слишком много невинности.