...Я чувствовала твою смертную теплоту на моей загрубевшей, вечной коже. Ты — мою Плату, мой грех, который я не хочу отпускать.
— Я люблю тебя, Эрин. Я люблю твою человеческую слабость, твою украденную жизнь... Я создам для нас Вечность...
...Ты улыбнулась. Твоя улыбка была печальна и мудра. Ты видела Рок яснее, чем он: Вечность — это ты. И нашу любовь ожидает проклятие. Самое тяжёлое. Они уничтожат меня, чтобы ты вернулся к своей должности...
...Ты касаешься меня снова и снова. Ты знаешь: он снова зачерпнёт воды из реки Лета. Он обязан будет забыть этот грех Страсти...
...Полюби меня, Харон! Полюби меня сейчас, всей своей украденной душой! Дай мне Память, которую ты сам скоро забудешь!
...Я обнимаю тебя. И в этом объятии я готовлюсь принять Проклятие...
Дарина замолчала. В её глазах, обращённых к Гермесу, стояла печальная, незыблемая истина.
ДАРИНА:
— Вот, Вестник. Вот почему я хотела прыгнуть вниз. Если даже Закон и Вечность не могут удержать честную, смертную любовь от Забвения, то здесь, в этом московском цинизме, мне нечего искать. Я хотела смерти, чтобы доказать Харону: его проклятие — это закон для всех нас. Это мой последний акт Памяти.
Гермес смотрел на неё, его профессиональная скука была полностью разбита. Он держал в руке скальпель — инструмент убийства и орудие Правды. Он понял, что Дарина — это новый, Эрин. Она несла истину о Плате, которую Власть всегда накладывает на Любовь.
— Чёрт, — тихо выругался Гермес. — Кажется, я нашел Аномалию. И она пахнет не серой, а московской безнадежностью. Вы остаётесь, Дарина. Вы должны остаться. Вы — реле этой Правды здесь, на Земле.
Он бросил скальпель в лужу. Он знал: её казнь должна была произойти не здесь.
Допрос Мариам
Камень был тёмным, изуродованным временем, с толстыми, неровными швами, которые казались застывшими слезами или шрамами веков. Высокий, сводчатый потолок давил своей неприступной тяжестью. Свет — если его можно было так назвать — проникал через узкие, щелевидные окна, расположенные так высоко, что они давали не свет, а лишь тусклые, мертвенно-серые полосы, полные пыли. Этот свет был скуп и рационален, лишенный солнца и надежды.
Воздух был душным, спёртым, тяжёлым от запаха пота, старого пергамента и холодного камня. Это был воздух, в котором задыхалась сама свобода воли.
В центре зала, на единственном возвышении, стоял Торквемада. Его стул был не троном, а жёстким, угловатым креслом, лишённым всякого декора, словно орудие аскезы. Перед ним находился массивный стол из тёмного, почти чёрного дуба — Алтарь! На нём, помимо священного распятия, лежали только толстая книга грехов и счётные грифели — символы холодной, беспощадной бухгалтерии души.
Торквемада, был облачен в черную, суровую рясу. Ему казалось, что это будет идеальным воплощением ужасной неизбежности правосудия.
— Ввести обречённую, — прозвучал его голос. Он был сух, как стук по крышке гроба. — Пусть предстанет перед ликом святой Инквизиции.
Тяжелая, обитая железом дверь в дальнем углу зала со скрипом отворилась. Этот скрип прорезал давящую тишину, словно нож, и каждый присутствующий невольно вздрогнул.
В зал вошли двое рослых стражников, чьи лица были лишь масками, неспособными вместить глубину происходящей трагедии. Между ними, будто хрупкий, но упрямый стебель, шла Мариам.
На ней не было ни богатых одежд прошлого, ни монашеских рубищ. Она была одета в грубое, серое, совершенно лишённое всякой формы платье из дерюги, которое подчеркивало её унижение, но одновременно и её отказ от суетности бытия. Платье было рваным . Оно не скрывало её тонкую фигуру, но лишало её всякой внешней привлекательности, превращая тело в голую, незащищенную душу.
Её знаменитые, когда-то роскошные волосы были беспощадно обрезаны, словно обрублены тупым ножом. Они ниспадали на плечи неаккуратными прядями, символизируя конец её прежней жизни и насильственное вступление в новую, мученическую жизнь.
Но самым поразительным было её лицо. Оно было бледным, высеченным из воска, с явными следами болезненной бессонницы. Но глаза... Её глаза… Эти зеркала, познавшие великое падение и великое откровение, горели нездоровым, лихорадочным блеском. В них не было страха перед смертью, но была невыносимая мука от осознания правды мира. Они были полны той тяжёлой, довлеющей идеи, которую она теперь несла в себе, и которая была страшнее всего, что мог предложить Торквемада.