Если бы можно было убить взглядом — я была бы уже мертва.
Но даже мёртвая, я бы не сдалась. Не сейчас.
— Простите, Леся, — пробормотала я, опустив глаза — и заметила, что Маша, недовольно пыхтя, пытается забрать свою руку у матери, но Леся не собиралась её пускать. — Я уйду, как только вы скажете, как здоровье Алексея Дмитриевича.
— Ма-ам, ма-ам, ма-ам! — канючила Маша, и мне было её безмерно жаль — Леся явно делала ей больно. Гораздо больнее, чем мне.
— Ах ты су-у-у… — протянула она свистящим шёпотом и втянула носом воздух, пытаясь не выругаться при дочери. — Пошла прочь! Андрей тебя разве не предупреждал, чтобы ты не совалась к нам?
— Я уйду, как только вы скажете, как здоровье Алексея Дмитриевича, — повторила я спокойно. Вновь посмотрела на Машу — девочка начала плакать, и моё сердце не выдержало: — Да отпустите вы дочь, ей же больно…
— Не смей! — рявкнула Леся, начиная трястись. Сжала в кулак свободную руку и двинулась на меня, таща хныкающую Машу за собой. — Из-за тебя всё! Ненавижу, как же я тебя ненавижу! — орала она, потрясая кулаком в воздухе.
И вдруг, вздохнув, крикнула то, из-за чего я покачнулась, едва устояв на ногах:
— Отец умер сегодня ночью!!!
В глазах потемнело.
Сердце застыло, будто пронзённое острым кинжалом, а кровь в жилах превратилась в лёд.
Боже… лучше бы умерла я…
Кажется, я всё-таки начала падать, схватившись ладонью за горло, и изо всех сил желая, чтобы это было просто жестокой шуткой. Всего лишь шуткой над женщиной, которую очень хотелось убить хотя бы словами…
С оглушительным грохотом, явно впечатавшись в стену, рядом распахнулась какая-то дверь. Я не видела, какая — зажмурившись, я медленно оседала на асфальт.
— Леся! — прогремел вдруг голос моего учителя, непривычно грозный, почти злой, и я тут же распахнула глаза, чувствуя, как сердце в груди заходится в радостном стуке. — Я ведь просил тебя!
— Папа! — закричала Леся панически. — Тебе нельзя… Зачем ты…
— Да потому что знал, что ты глупостей понаделаешь!
Меня поймали почти у самой земли крепкие и тёплые руки, а затем я сквозь слёзы, застилавшие глаза, увидела перед собой полное беспокойства лицо Алексея Дмитриевича.
— Живой… — всхлипнула я и, завыв, словно бездомная собака, разревелась, уткнувшись лицом в его грудь. Даже не обращала внимания, что на нём, кроме футболки и штанов, ничего нет.
— Лесь, ты что, сказала Вике, что я умер? — негромко, но очень возмущённо спросил Алексей Дмитриевич, помогая мне подняться на ноги. Но несмотря на то, что я с каждой прошедшей секундой чувствовала себя всё лучше и лучше, я тем не менее продолжала цепляться за него обеими руками, вжимаясь мокрым лицом в его футболку.
— Папа…
— Ладно, всё потом, — вздохнул Алексей Дмитриевич, поддерживая меня, и куда-то повёл. — Пошли, Вика.
Я думала, Леся будет возражать, но она всё-таки промолчала, а через мгновение я услышала, как она начала успокаивать дочь.
41
Когда мы вошли в лифт, меня начало трясти. Я дрожала, будто у меня была лихорадка, обнимая Алексея Дмитриевича так, словно хотела задушить, и беспрерывно шептала:
— Живой, живой, живой… Боже, живой…
— Испугалась, — сказал он со вздохом, поглаживая меня по спине. — Ледяная вся. Я тоже дурак, надо было вместе с Лесей сразу пойти. А я дома остался. Подошёл к окну, чтобы посмотреть на Машу, когда она из подъезда выйдет, и увидел тебя на лавочке. Спешил как мог, но Леся всё равно успела… Не обижайся на неё.
— Мне не на что обижаться, — пробормотала я, всхлипнув. — После всего, что я сделала…
Меня затрясло сильнее, слёзы брызнули из глаз, и Алексей Дмитриевич обнял меня крепче, растирая тёплыми руками и приговаривая, будто я по-прежнему была маленькой Викой:
— Ну перестань плакать, пожалуйста. Ничего не случилось. Я живой, вчера ещё выписали, таблеток только надавали с собой, так что теперь я на колёсах, можно сказать. Не плачь, Вика…
Я бы и рада послушаться — но увы, у моего организма были другие планы. И я продолжала всхлипывать и когда мы вышли из лифта, и пока Алексей Дмитриевич, с трудом расцепив мои руки, которыми я обхватывала его с момента, как он поймал меня на улице, снимал мою верхнюю одежду. И когда усаживал на какой-то диван, я всё плакала и плакала, не в силах остановиться.
Остановил меня стакан, который Алексей Дмитриевич сунул мне под нос. Точнее, не стакан, а напиток в нём.
— Нет-нет, — выпалила я, сведёнными пальцами отодвигая в сторону это пойло. — Не стану пить валерьянку… Знаете, сколько я её выпила в тот день, когда… — Горло словно металлическими щипцами сжало, но я должна была сказать. — … Когда мы с мамой ездили в полицию…
— Хорошо, — сказал Алексей Дмитриевич, поставив стакан на стол. А потом сел рядом со мной. — Расскажешь мне всё, что тогда случилось?
Я кивнула.
Не знаю, как так получилось. Я не спрашивала разрешения, Алексей Дмитриевич тоже ничего не говорил — но я потянулась к нему, словно травинка к солнцу, и вновь оказалась в кольце крепких рук.
На его груди — там, где недавно находилось моё лицо, — было мокрое пятно, и я прижалась щекой рядом с ним, решив, что постараюсь больше не плакать.
Огляделась.
Выяснилось, что мы находились на кухне. Сидели на угловом диване, и в большое окно, находившиеся почти за нашими спинами, заглядывало ласковое утреннее солнце, освещая комнату и прогоняя тени.
И я, вздохнув, начала говорить.
Говорила я гораздо дольше, чем в своём видео. Иногда почти захлёбываясь словами, торопясь выразить то, что столько лет отравляло мне жизнь, камнем давило на сердце, морозило душу.
Алексей Дмитриевич слушал. Иногда задавал тихие вопросы, порой проводил ладонью по моим волосам, утешая, если я вновь начинала трястись, и… сжимал мою руку.
Как в тот день, когда я плакала, сидя на мате в спортзале.
И когда я наконец замолчала и закрыла глаза, ощущая себя опустошённой, мне почудилось… показалось, что ничего из того, что я сейчас рассказала, вовсе не случалось.
Что это был просто дурной сон.
Кошмар, которому не суждено сбыться.
А на самом деле я до сих пор одиннадцатилетняя Вика Сомова, у которой вся жизнь впереди, и которая никогда бы не стала предавать человека, ставшего для неё лучшим другом и самым замечательным учителем.
— Вик, — негромко сказал Алексей Дмитриевич, сжимая мою ладонь в своей руке, — ты меня не предавала. Ты была всего лишь маленькой девочкой, попавшей в ловушку чужих дурных фантазий. Но дело не столько в них, сколько в системе. Ей безразлично, кто действительно виноват, а кто нет, она просто радостно перемалывает всех, кому не повезло попасть в её жернова. Если бы система была иной, наша с тобой история кончилась бы совсем иначе.
— Я понимаю, — прошептала я, кивнув. — Но это не умаляет моей вины. Я могла бы признаться и раньше…
— Главное, что ты призналась.
И тут я наконец сообразила…
Приподнявшись и перестав практически лежать на груди Алексея Дмитриевича, я заглянула в его спокойные глаза и спросила:
— Вы ведь узнали меня. Сразу. Да?
— Разве я мог тебя не узнать, — улыбнулся он мне с теплом. — Ты всё такая же, какой была двадцать лет назад. С тем же взглядом загнанного в угол дикого зверька. Надеюсь, когда-нибудь ты от него избавишься.
Я всхлипнула, вновь чувствуя слёзы в глазах, и Алексей Дмитриевич поспешил сказать:
— Не плачь, умоляю! У меня футболка только высохла!
Я засмеялась, изо всех сил пытаясь сдержать предательскую влагу, но одна слезинка всё-таки скользнула по щеке. Я быстро стёрла её свободной ладонью и, посмотрев своему учителю прямо в глаза, сказала то, что давно хотела сказать:
— Простите меня, пожалуйста.
А он ответил то, что давно хотел ответить, но не мог — потому что я всё не приходила…
— Я давно простил тебя, Вика.