— Не ешь ничего так хоть попей. Со смородиной.
Я обвела взглядом квартиру. Незнакомый парень сдвигал бордовые кресла к стене. Чужие женщины принесли две деревянные скамьи и теперь расставляли стулья. Баба Нюра закрывала белыми простынями зеркала на стенке из мореной березы, потом взяла подушку, будто собиралась укладывать меня спать, взбивала ее:
— Ишь, сама позвонила. Как чувствовала! Завтра к похоронам обещала быть.
Глядя на ее мясистую родинку над верхней губой я безучастно переспросила:
— Она?
— Любительница легкой жизни. Бабка твоя, кто же ешчё?
— Понятия не имею.
— А я имею!
Баба Нюра снова рассказывала, что я слышала от нее уже множество раз:
— Раскулаченных с Оренбуржья в Ташкент тогда отправляли. Отец ее еще тот бунтарь был. Сказал: ни хозяйства, ни дома своего не отдаст. Так и сделал. Во-от. Дак его сразу и расстреляли. А жену с четырьмя детишками сюда-то и сослали. Бабка твоя была маленькой самой. Двое-то ребятишек померли в дороге. Во-от, — Баба Нюра пожевала губами, мясистая родинка так и запрыгала у меня перед глазами. — Мать её больше замуж так и не вышла, а потом и вовсе выпивать стала. Мы-то с бабкой твоей на одной улице росли, знаешь? Они вечно голодные да сопливые бегали. Ну, соседи кто хлеба даст, кто накормит, ешчё чего. Потом Санька-то в школу пошла. Во-от. Смышленая такая, особливо в математике, языках там. Вечерами-то училась, днём работала вовсю. Ну, в институте с дедом твоим познакомились. Во-от. Там же и поженились. Дочку ему родила. А потом ее как подменили. И что у ней только в голове-то было? Никому не известно. Улетела в командировку, да так оттуда и не вернулась.
— Баб Нюр, зачем сейчас-то?
— Чтоб ты запомнила.
— Знаю, баб Нюр, — устало сказала я. — Когда родителей привезут?
— Уж скоро. Ты только деда-то одного не оставляй. Не езжай с ней.
— Куда?
— Она тебя с собой звать будет. А ты не езжай.
— Не, не поеду, — вяло ответила я, а ее огромная родинка вводила меня в транс.
Утро следующего дня разбудило меня смесью перегара, хризантем и подпорченного мяса. Два гроба посреди темного зала шесть на пять, которым так гордилась мама, утопали в цветах, оставляя лица родителей непокрытыми.
Я смотрю на них украдкой. Не-ет, это не они. Те, настоящие, уехали в Самарканд, да так и не вернулись. Медленно подхожу к гробу мамы. В глазах белые мушки, в ушах звон. Прикасаюсь губами к холодному, твердому лбу. Долго смотрю на нее. На глаза наворачиваются слёзы. Незнакомое мне выражение лица: чистое, умиротворенное и приветливое. Я ее совсем не помню такой. Она вечно суетилась, куда-то бежала. Даже во сне шевелила ногами.
Затем подхожу к отцу. Снова прикасаюсь губами. Замечаю короткую седую щетину и темное пятно на левой щеке. Все это делало его лицо угрюмым. Мама уже больше не скажет: «Когда смеешься, ты копия своего отца!». Хотя я как две капли похожа на нее.
По обе стороны от гробов в ряд стоят две скамьи. Слева папины сослуживцы и близкие друзья. Напротив — наши соседи и мамины подруги. Я подхожу к ним и сажусь посередине на пустое место. Все женщины в черных косынках. Кто-то тихо плачет, кто-то читает молитвы.
Дед стоит у окна и выглядывает кого-то. Потом поворачивается к двери и смотрит на входящих. На бледном лице краснеет нос сарделькой — то ли от принятого «за упокой», то ли от невыплаканных слез. Кто-то незнакомый ставит стул с той стороны, куда обращены ноги родителей.
Баба Нюра брызжет слюной мне в ухо и шипит ядовитым голосом:
— Ишь! Всё её ждет… — соседка с подозрением смотрит на деда.
Наступает тишина и в дверях появляется она.
— Явилась, не запылилась! — продолжает шипеть баба Нюра, переводя взгляд на вошедшую.