Выбрать главу

Никому не хотелось очутиться в роли гоголевского городничего, решили всё тихо свести к выговору по партийной линии, а районо сделало перерасчёт за незаконно полученную зарплату без соответствующего образования - и перевели Лазника В.Д. в преподаватели младших классов.

Юлия Лукьяновнв немного пожила одна, поплакала тихонько, пожалела, что погорячилась, а потом рассудила – лучше было всё рассказать самой, чем вскроет прокуратура, потянет в суд и наделает шуму на весь район. И всё же, видимо, она была сильно привязана к своему Володе и поняла, что будущему ребёнку нужен хоть такой, немного верченый, отец. Дважды съездила «на мировую», а вскоре и сама переехала к мужу.

С неделю их квартира пустовала, мы и не отваживались претендовать на неё. Наконец совет смиловался над нами и позволил занять директорские покои. О-о! Это было наивысшее счастье. В двух светлых комнатах мы почувствовали себя, как во дворце. Поверили, что судьба желает нам добра – сняли судимость, вдвоём работаем, имеем человеческую квартиру, живи и радуйся до смерти.

Наш чуланчик отдали немолодой вдове с двенадцатилетним мальчиком Митей. Он стал хорошей нянькой нашей Тане. А когда он уходил на переезд помогать маме, она с такими же сморкачами, как сама, сбегала за железную дорогу пасти соседскую корову, забредала за далёкие перелески, и я после занятий часами бегал по полю, а она пряталась в бороздах, что б не забрали домой. Самое опасное было, когда дети залезали в глубокий котлован, заполненный чёрным битумом. От жары он растаивал, дети делали из него мячики, смола прилипала к ручкам, склеивала пальчики, и они не могли разъединить ладони. Какой то пьяный бродяга пошёл напрямик, ввалился в котлован, смола его засосала, а когда нашли, едва вытащили просмоленную мумию.

Наша соседка Лукерья работала на железной дороге и часто ездила в Слуцк на рынок или в магазины, что-то возила на продажу сама. В посёлке начался обмен паспортов, а фотографа своего не было. Лукерья в районе сфотографировалась на шесть снимков. Два сдала в паспортный стол, а четыре у неё остались.

Однажды, стоя возле калитки, разговорилась с соседкой, безденежною вдовою. Та горевала, что некогда и не за что ехать в Слуцк «да таго з’ёмшчыка». Выручила Лукерья: “А на черта тебе ездить, у меня ж осталось четыре карточки, бери две и сдавай паспортистке. Мы ж с тобой одинаковые красючки”. И отдала за рубль две свои карточки. В паспортном столе важно, что бы были все документы и две фотокарточки, а кто на них никого не интересовало. Так и прожила женщина с лукерьиными снимками до следущего обмена паспортов.

И я получил новенький в серо-зелёных корочках паспорт. Всё всматривался, где та таинственная буква или цифра, то вечное клеймо, что держит на привязи в провинциальной глуши, свидетельствует, что ты – существо третьего сорта в “стране равенства и братства”. А так хотелось попасть в цивилизованный свет, послушать оперу, симфонический концерт, сходить в картинную галерею. Я мог, оглядываясь, как злодей, на день-два прорваться в Минск или Москву, но и на такие поездки не хватало моих заработков, хотя с вечерней школой работал по десять часов в день. Всё, что экономил на еде, тратил на новые книги и журналы. У меня собиралась приличная библиотека. В книжных магазинах белорусские книжки только листал, в сборниках бывших друзей и знакомых Астрейки, Зарицкого2, и Витки читал одно-два стихотворения, а покупать не отваживался, что бы вдруг не стали «вещественным доказательством». Тень зоркого человека в голубой фуражке мерещилась днём и ночью.

На двух зарплатах в пристойной квартире, казалось нам, лучшего и не надо. Аля часто вспоминала больную маму и скучала без родителей. Жили они на небольшой станции между Москвой и Ленинградом. Отец по инвалидности получал небольшую пенсию, а ещё довольно молодая мама страдала от сердечной недостаточности, приступов стенокардии и в каждом письме писала, что очень хочет увидеть внучку. Мы пригласили их приехать к нам, посмотреть и, если понравится, остаться.

Приехали для осмотра и остались. Им понравился мягкий климат Случчины, наш дом, огород, палисадник с большим кустом сирени, простые и сердечные соседи, а главное – хотелось быть всем вместе. С их переездом мы не рвались с занятий домой. Я часто задерживался в вечерней школе с моими любознательными взрослыми учениками. Домой возвращался поздно, высекая юнровскими ботинками искры из уречской брусчатки. Лучшего я не хотел, только бы больше не трогали, дали дожить в этом доме, на этой работе. В выходные дни отвести душу иногда заходил Григорий Антонович Мазовецкий. Ему, бобылю поневоле, хотелось побыть в семье, почаёвничать из российского самовара, отвести душу за разговором не про школьные и местечковые сплетни, а про более высокие материи. Мы говорили с ним о Гёте и Тагоре, Гофмане и Бунине, Блоке и Есенине (оглядываясь). Встречи с Григорием Антоновичем были для меня настоящим университетом: я поражался его знаниям и памяти – он одинаково интересно расказывал о небесных светилах и античной философии, про отношения Шиллера и Гёте, про эпоху Ивана Грозного. От него я впервые узнал про выдающегося учёного Вавилова и пройдисвета Лысенку. Его имя повторяли “от Москвы до самых до окраин”, а Григорий Антонович считал Лысенку Хлесткаковым в биологии, а его ветвистую пшеницу – мифом для наивных простаков. Про лагерь мы почти никогда не вспоминали и не говорили – больно было бередить свежие раны и небезопасно говорить на запретную тему.