Временами я наезжал в Минск к двоюродному брату, побегать по книжным магазинам, купить игрушку Тане, самое необходимое для нашего бедного хозяйства. На улицах оглядывался, чтобы не встретиться с бывшим знакомым, не рассказывать, где был, что делал, где теперь, а спросит, совру, что приехал из России. Всё ещё не покидал страх – а вдруг кто то дознается и подначит: “Вон куда зашился бывший нацдем. Прикинулся русским. Ату его! Лови! Держи!”
И всё же в каком то магазинчике встретился с давним товарищем Янкой Шараховским3. Когда то он писал стихи, работал в редакции журнала “Чырвоная Беларусь”, жили с ним по соседству, вместе гуляли в парке “Профинтерн”. А встретились, сразу друг друга узнали, заговорили, будто и не разлучались. Я ему признался где живу и работаю, сказал про семью. Он тогда был ответственным секретарём редакции “Полымя” и пригласил завтра зайтик нему в Дом профсоюзов на площади Свободы.
Я долго колебался, идти – не идти, и всё же давняя отравленность литературой и мечта когда-нибудь в неё вернуться победили сомнения. Назавтра нашёл длинный тёмный редакционный коридор. На пороге столкнулся со стремительным редактором “Полымя” Петрусём Бровкой. “Ага, здоров, здоров. И ты приехал. Ну и добра. Бывай, брате, спешу”. И побежал. Не испугался ли, что начну надоедать стихами. Никак от Микулича не отобьются, а тут ещё один припёрся. Я всегда пытался разгадать ход мыслей того, с кем встречался и говорил.
За столом в шинели с капитанскими погонами сидел давний товариш по белодревному цеху Лёша Зарицкий. Он сдержанно поздоровался, хорошо, что не стал ни о чём расспрашивать, и уткнулся в рукописи новых поэтов, что пришли на смену гулаговским жертвам. Подумалось: сколько ни уничтожают поколение за поколением белорусскую интеллигенцию, в литературу идут и идут новые творцы и не боятся, что и они за чистую (“аполитичную”) лирику могут попасть на дыбу и конвейер неумолимых сержантов и лейтенантов. У окна сидел высокий парень с печально –насмешливым добрым взглядом. Шараховский нас познакомил. Я пожал болезненно вялую руку и услышал незнакомую фамилию “Мележ”. Тогда она мне ничего не говорила. Видимо, Шараховский успел что-то рассказать обо мне, он внимательно и сочувственно пригляделся и сказал: “Мне ваша фамилия запомнилась с пионерских времён по “Чырвонай змене” и “Искрах Ильича”. Пауза затянулась и я почувствовал себя тут лишним и, возможно, опасным. Шараховский, видно, пригласил, ради приличия, а я припёрся и почувствовал, как опасаются давние знакомые, ведь и они живут в вечном страхе и не доверяют друг другу. Подумалось – все оглядываются и живут в страхе перед серым таинственным домом на углу улиц Советской и Урицкого. Я всегда обходил и обхожу этот страшный дом. Боялся не только я, боялись партийцы и учёные, писатели и секретари ЦК, рабочие и неграмотные колхозники; все ночами прислушивались к каждому стуку в с-вои и в соседние двери. Сами следователи боялись друг друга, ведь третий был потенциальный стукач. Казалось змеиные зрачки через стёкла пенсне впиваются в каждую душу.
Минск ещё лежал в руинах и щебне, зияли чёрные глазницы разрушенных домов, на пустырях проспекта Сталина4 зеленели лапики картофляника, и грохотал единственный трамвай от вокзала до парка Челюскинцев. Я приехал на последнюю остановку, прошёл по усыпанным иглицею тропинкам, присматривался к каждому холмику и ложбинке. Когда то в тюрьме шептались, что комендант Ермаков и надзиратель ”Конская голова” расстреливают нашего брата где-то в конце парка. И теперь часто останавливаюсь там, и вспоминаются Головач, Вольный, Зарецкий, Моряков, Кляшторный566, Лявонный, расстрелянные в один день.