После обеда все расходятся по своим углам, сбиваются, как теперь говорят, по интересам. Вспоминают, что было, чего не было, славную и сытую жизнь на воле. У некоторых просыпаются способности рассказчиков-импровизаторов. Они по нескольку дней рассказывают «романы» вроде «Приключений Никодима Дизмы», «Тайны острова Святой Магдалены». И чем больше врут они про роскошные дворцы, бешеную любовь принцессы к бандиту, про смелые налёты на банки и невероятные побеги, тем внимательней их слушают. Одним из лучших «романистов» оказался бывший корреспондент «Известий» Володя Межевич, и в камере у него непререкаемый авторитет. За это он освобождён от выноса параши и сбора посуды. Уголовники слушают разинув рты, и он известные сюжеты расцвечивает такими пикантными подробностями, что у бедняг занимает дух.
По вечерам стихийно начинались самодеятельные концерты. Василь Шашалевич запевал своим красивым тенором:
Спускается солнце за степи,
: Вдали золотится ковыль,
Колодников звонкие цепи .
Взметают дорожную пыль.
Припев «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный, динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний» подхватывает вся камера. Каждое слово вырывалось, как стон, из глубины души, у многих на ресницах дрожали слезы. Надзиратели барабанили в двери: «Прекратить! Староста, пойдешь в карцер!» Песня переходила на шёпот, смолкнуть она не могла. Её сменяла некогда написанная нашим земляком Иваном Гольц-Миллером популярная на этапах и в царских тюрьмах песня «Слу-шай!». Тут уже не обращали внимания на стук надзирателей: сотня голосов тянула: «слу-у-шай». Порою коридорные приоткрывали двери, слушали сами: и только просили петь тише. Шашалевич дуэтом с Вдовиным пели «Не искушай», «Средь шумного бала». Писательский хор исполнял «Зорку Венеру». Однажды с улицы послышался всплеск аплодисментов.
Мы с Сергеем Ракитой часто читали стихи Купалы, Богдановича, Маяковского, Багрицкого, Луговского. Струневский на расчёске с папиросной бумагой имитировал игру на балалайке и достиг такой виртуозности, что казалось — звучит настоящая балалайка. Через несколько дней в камеру ворвался начальник корпуса с надзирателями. «Староста, сдать балалайку!» — «Какую балалайку? Сюда же иголку не пронесешь!» — «Не отдашь — загремишь в карцер, а камеру лишим прогулок». Все молчали. «Приступайте! - вышел из себя начальник, и надзиратели бросились перетряхивать наши вещи, лезли под нары, копались в печи, и всё напрасно. «Гайдукевич, прямым ходом в карцер!» Что такое карцер могилевской тюрьме, я испытал на собственной шкуре. Не приведи господи попасть туда кому бы то ни было. Худших я не видел.
Гайдукевич стоял по команде «смирно». Камера по-прежнем:у молчала. К начальнику подошел Струневский, достал из кармана расческу и заиграл «Турецкий марш» со всеми переливами, вариациями. Надзиратели разинули рты. Окончил и протянул начальнику расческу: «Возьмите. А балалайка — она вот здесь»,— и постучал себя в грудь. «Ну, артисты, мать вашу вошь!» — выругался начальник и выскочил из камеры, за ним, оборачиваясь на Струневского потянулись надзиратели.
Когда все улеглось, Василь Шашалевич запел:
Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка черна…
Чернее той ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма.
К нему присоединились Вдовин и Афтор:
Кругом часовые шагают лениво,
В ночной тишине то и знай,
Как стон, раздается протяжно, тоскливо:
«Слу-у-шай!»
И покатилось по камере эхом: «Слу-у-шай! Слу-а-шай!»
Мороз по коже от этого хора. Посрамлённые надзиратели в тот вечер больше не стучали в двери, и Струневский виртуозно дал целый концерт.
Василь Антонович Шашалевич стал душою всех, согнанных злой судьбой в эту камеру, людей с разными характерами и вкусами, образованных и малограмотных колхозных «тракцистов». Многие от голода и тяжких дум теряли сознание, реальное представление где они. Каждую ночь в одно и то же время подхватывался сухонький дедок, глядел с ужасом на скопище людей и кричал: «Грамадзяне, калі ж гэта скончыцца? Трэці год – ўсё на агульным сходзе”. Прокричит, как ночной петух, постоит, покачиваясь, упадет на расстеленную на полу свитку и уснет мёртвым сном до подъема, а весь день потом сидит молча и перебирает худые, побелевшие без работы пальцы.
Без надежды и утешения в беде человеку жить невозможно. Когда кто-нибудь захандрит и доходит до отчаяния, его уговаривают и утешают соседи, убеждают, что до амнистии остаются считанные дни: двадцатая годовщина Октября освободит всех невинных. Утешали и начинали верить сами. Эту веру поддерживал Ковтун. Он убедительно объяснял, что раньше вредил Ягода, а теперь Сталина обманывает Ежов. Письма от осуждённых и их родных откроют правду Генеральному секретарю ЦК и он выправит все ошибки и перегибы.