Ослабевших посылали еще в бригаду лаптеплётов. Безногие и хромые деды, сидя в землянке с невысокой надстройкой, обеспечивали лесорубов главной обувью — вятскими лаптями на сорок ушек. Были среди них свои ударники и стахановцы, которые зарабатывали третий котел. И к ним послали учиться двух молодых польских доходяг. Сколько ни бились, а за день по лаптю целиком не сплели: один вымучил с грехом пополам носок, второй пятку, и понесли сдавать по пол лаптя, чтоб не причислили к прогульщикам и не ночевать в кондее. Ну и повеселился же каптер Яша Смирнов, а они, несчастные, стояли и плакали.
Бригадиры и работники бухгалтерии помалу освоились с польскими и молдавскими фамилиями, но с прибытием большого этапа из Грузии для них начались муки: все фамилии казались на один копыл. Их путали в продстоле, путали нормировщики, путали регистраторы санчасти. Пока было тепло, дети Кавказа ещё держались, а ударили морозы, закрутили метели, завалили сугробы дороги и тайгу, — сгорбились, почернели, заколотились от стужи и голода некогда красивые и сильные земляки великого Сосо и посыпались один за другим, как мухи. Покуда дойдет до оцепления – дух вон. А ведь надо обтоптать комель, подрубить. Начнет пилить — пилу зажало… Опытный лесоруб знает, что делать, а бедные дети солнечного юга выбиваются понапрасну из сил пока свалят одно дерево. Никто не учил их этой работе: пилу с топором в зубы — и айда в лес, а там хоть пуп развяжы, а норму выдай. Деревья падали абы куда, и под ними погибли десятки неопытных людей. Никто не заплакал над ними, никто не сообщил родне, какую смерть принял их мученик.
А санчасть составляла трафаретный акт: «умер от воспаления легких»
или «от сердечной недостаточности». А где и когда похоронен, осталось тайной навсегда. За неделю покойников набирался полный дощатый сарай, называемый моргом. Окаменевшую землю было не укопать, а хоронить как то надо. За полночь мёрзлые голые трупы, одних вдоль, других поперек, укладывал на сани хозвозчик Мефодий Костров, вывозил в лес и до весны заваливал снегом. Но и весной было не до покойников, да и исчезали они с того места каким-то таинственным образом. Лишь находили разбросанные кости и черепа.
От холода, голода, непосильной работы люди падали буквально на ходу. Особенно грузины: они быстро утрачивали волю, надежду, опускались морально и физически. Голод гнал их к ящикам с кухонными отбросами, они жадно грызли соленые тресковые головы, обпивались водой, ноги и лица распухали до стеклянной прозрачности, и жизнь угасала в них. Умирали, как правило, неслышно: утром будят на поверку, а человек уже мёртв. Бригадиры не торопились сообщать о покойниках в санчасть, чтоб еще пару дней получать лишнюю пайку на бригаду. Случалось и наоборот: по зоне блуждали «живые покойники». Малограмотные бригадиры ошибались, умер Гогоберидзе, а по рапортичке спишут Носаридзе. И он с утра ходит выясняет, почему ему не выписали пайку, В продстоле ему объясняют, что он уже умер. «Вай, слюшай, зачем умер? Я ещё живой». И плетётся бедняга, заживо похоронный, в санчасть за справкой, что он ещё жив.
Молдаване были более стойкими, легче переносили морозы. А:те кого не до конца обобрали блатные, носили овчинные душегрейки. И на лесоповале они оказались проворнее. Молодые парни, стараясь получить пайку побольше, перевыполняли норму. Однако все они были молчаливые, замкнутые, мрачные. Только и услышишь: «Буна даминяца», «Буна сяра». Их поредевшая бригада жила отдельно, но не очень дружно, там часто вспыхивали ссоры, а отчего — не разберешь. Бригадиром был то ли молдаванин, то ли украинец Ион Савчук, человек требовательный и жесткий, он сразу, усвоил основную лагерную погонялку: «Давай, давай, мать-перемать!» Угождал начальству, чтоб остаться в бригадирах, не выполнивших норму отправлял с вахты в кондей.
Однажды наша бригада оказалась на погрузке рядом с Савчуковой. Пока выводили загруженный состав, сели все вместе вокруг костра. Тут привезли дежку застывшей на морозе баланды из турнепса и отрубей, а это означало, что грузить будем всю ночь, а с утра снова на повал. Вспоминаю теперь, и не верится, что всё это мог вынести голодный человек, хоть и выдерживали единицы. Мы проклинали дорогу, нами же построенную, глядели на бесконечные склады — и охватывал ужас, что всё это надо перетаскать на собственном горбу. А свалишься — вывезут за вахту, пригонят новых, на их долю тоже хватит.
У костра рядом со мною сидел некогда, видно, красивый, с печальными и умными глазами молодой молдаванин Рубежу. Хлебал он баланду как-то деликатно, не жадно, не давясь. Молчаливый и сдержанный, он лишь грустно улыбался, когда его ругали. Я спросил, чем он занимался на воле. «Литературой». И я признался в своей причастности к изящной словесности. Рубежу хорошо говорил по-русски и рассказал, что долгое время собирал материалы о пребывании Пушкина в Молдавии, об истоках его «Цыган» и кишиневских стихов. Рассказывал не спеша, зная цену каждому слову, вспоминал пушкинские строфы и свои переводы на молдавский.