БРИГАДА МЕРТВЕЦОВ
Война собирала свою дань не только в окопах, но и здесь, в глубоком тылу. Люди исчезали незаметно, чтоб никто не видел и не слышал, чтоб никто не погоревал и не простился бы со своим вчерашним напарником. Покойных списывали, как списывают утиль.
Особенно страшным был 1942 год. Возле того сарая, крытого еловой корой, где вместе с другими женщинами погибала Софья Ивановна, начали строить новый лагерный пункт. Лес отступал всё дальше и дальше, дорога туда и обратно занимала много времени. А план горел. Оттого и принялись в огромном массиве нетронутой тайги строить 24-й лагпункт. Как водится, начали с зоны: двойного забора из густо переплетенной колючей проволоки, запретной контрольно-следовой полосы и вышек для стрелков. Спешно рубили из сырого кругляка бараки, кондей, контору, столовку, пекарню и баню. Бригады плотников мокли и мёрзли, пока не накрыли первый барак и не сложили из сырца грубку. До заморозков и первого снега в новую зону пригнали первых поселенцев. Вокруг стояла мрачная дремучая тайга. У самой вахты покачивались вековые ели, роняли пожелтевшие листья старые корявые берёзы, трепетали окровавленной листвой осины на фоне тёмного ельника. Загнали на новый лагпункт и меня. Ночами вокруг зоны пылали яркие костры, чтоб не убежали доходяги, а они не только бегать, они и ходить-то не могли, но еще как-то копошились, цеплялись до последнего за жизнь, хоть день, да мой… В бараках сырые стены обрастали голубой плесенью, печи дымили, от слабого тепла шёл пар, в каждой секции барака чадило по коптилке; двухъярусные голые нары в пару и темени казались фантастически-уродливыми. Свет огромных костров вокруг зоны отражался в запотелых оконцах как зарево пожаров. Меж бараков торчали пни, перемешанная колесами, лаптями и чунями таежная топь чавкала под ногами. Ноги прели, но просушить портянки было негде. Повезло тем, кто раздобыл ЧТЗ. Вы не знаете, что это такое. Из корда автомобильных покрышек кое-как тачали огромные неуклюжие ботинки, жёсткие, негнущиеся. Они оставляли след, как гусеничный трактор, однако в них было суше, чем в лаптях.
От барачного дыма, копоти и сырости рвались за двери. Подсвеченные кострами вышки с темными силуэтами стрелков в длинных тулупах, столбы и колючая проволока, бесприютная молчаливая тайга за ними — всё это напоминает какое-то средневековое стойбище. Смотришь, и мир двоится на жёстокую страшную реальность и некую фантасмагорию, подсвеченную шатким пламенем костров. Но надо идти в барак. Залезаешь на щелястые голые нары, под головою березовая плашка заменяет подушку, завернешься в телогрейку, смежишь веки, а мысли не дают покоя, вспоминается прошлое и не верится, что это прошлое было у тебя и вновь охватывает чувство безысходности: и на твоих костях вырастет елка или горькая осинка и, как поётся в тюремной песне, «и никто не узнает, где могилка моя».
До полуночи слоняются по бараку доходяги, кто-то выгребает жар, чтоб прикурить чинарик, душится дымом и заходится кашлем, кто-то бормочет и скрипит зубами во сне, крымский татарин раскачивается и шепчет молитву, мой сосед зовет то маму, то Любу, то кроет матюгами какого-то Авдея. Но надо поспать. На вахте раскачивается и под ветром дрожит на проволоке вагонный буфер. В шесть утра вахтёр ударит по нему молотком — и тогда скатывайся с нар, наматывай холодные мокрые портянки, беги в столовку, что-то хлебай при свете коптилки и «вылетай без последнего». И снова утренняя «молитва» — «шаг влево, шаг вправо», снова пили, коли, складывай поленницы, спотыкайся и падай, жди, как избавления, отбоя. И так изо дня в день. И впереди еще четыре года. Кто их выдержит?..
На новом лагпункте и новый начальник. Ходит в хромовых сапогах, суконной сталинке с широким ремнем, зелёная фуражка надвинута на глаза. Фамилия его Семёновых, но для нас он только «гражданин начальник». Он мало говорит, лишь отдает приказы, да грозит указательным пальцем с покалеченным ногтем. Внешне вроде бы нормальный человек, статный, белявый, сероглазый, со светло-розовым лицом, а послушаешь — и диву даешься, откуда столько жестокости, ненависти к этим несчастным оборванцам, ходячим покойникам, честным и ничуть не менее преданным Родине, чем он сам. Кто вбил ему в голову человеконенавистничество, и неужели его сердце не знает сострадания и жалости?