Выбрать главу

Оголодалые люди поправляются на глазах — розовеют лица, оживает, становится осмысленным взгляд, постепенно возвращается сила. Поползли и ленинградки на фабрику настилать вату, подбирать обрезки в закройном цеху, а потом сели и за мотор. Сперва шили рукавицы, белье, маскхалаты, а затем взялись и за телогрейки.

Тем, что ожили, что выжили они были обязаны Цокуру, Мине Симоновне и агроному Бахтину. Этап с того света всё же вернулся на землю.

Через пару месяцев они уже не узнавали друг друга, «гадкие утята» превратились в привлекательных женщин и некоторые тишком даже прошмыгивали в мужские бараки. Интимные отношения в лагере категорически запрещались. Ночами по всем углам шастали дежурные и вылавливали нарушителей режима. Когда к начальнику привели первую изловленную ленинградку, он расхохотался и похвалил: «Ну, молодчина! Значит, будешь жить! А чтоб другие не бегали так нахально, остынь до утра в изоляторе».

ЖАН И ЖОРА

Стричь и брить начальника приходил прямо в кабинет парикмахер Жора Слушник, одессит, осужденный за мелкое воровство на четыре года. Мастер он был отменный: ножнички мелькали над лохматой Цокуровой головой, как ласточкин хвост, звонко цокали и позванивали, бритвою, казалось, он не касается щеки. А как он выстригал волосинки из ушей и ноздрей, как подбривал шею! От массажа ловкими ладонями начальник жмурился, как сытый довольный кот. Услугами в кабинете пользовался ещё и начальник оперчекистского отдела, невысокий, рыхловатый лейтенант в роговых очках, не снимавший даже у себя за столом голубой фуражки.

Парикмахерская была при бане. Жора старательно стриг бригады, деликатно брил потаенные места при санобработке женщин, не позволяя лишнего прикосновения и движения. Озорные блатнячки говорили при этом непристойности, соблазняли его, но Жора лишь мычал, крутил головою и даже краснел порою. И начальник говорил при нем с подчиненными или по телефону о вещах, о которых зэкам знать было не положено: Жора был глух и нем, как пень. Говорили, что на повале его накрыла елка, исхлестала сучьями спину, ранила в затылок, и с той поры он утратил слух и речь, понимал только жесты. На вопрос, написанный на бумажке, о профессии Жора написал «паликмахер». Так он и попал на третий лагпункт.

Обычно вызывал его к начальнику высокий статный румын Троян Унгуряну. У Трояна была парализована левая рука, но и одной правой он ловко сворачивал цигарку, чиркал спичками, зажигал фонарь. По формуляру он был Троян, а звали проще — Жаном. В войну он попал в Бессарабию, задержался там, с приходом наших его заподозрили в шпионаже, дали восемь лет, и Жан очутился в лагере. Однако какой из него работник с одной рукой? Вот и дали Жану фонарь «летучая мышь», обязали будить и выводить на вахту бригады, следить, чтоб строем ходили в столовую, чтоб после отбоя не шлялись по зоне, чтоб не журчали струями сонные с крыльца, чтоб в мужские бараки не бегали женщины. Не трогал он только каптёров, поваров, пекарей и хлебореза, не замечал, как шмыгали фабричные бригадирши и кладовщицы к своим хахалям.

Ночами дежурила вместе с Жаном вольнонаемная Дуська. Она щеголяла в аккуратной шинельке, хромовых сапогах и сдвинутой на правое ухо пилотке. Погоняют с вечера распутниц, закроют кого-нибудь в кондей, а потом с чувством исполненного долга по укреплению морали заключенных и завалятся в боковушке при изоляторе, дрыхнут в обнимку до самого подъема.

От фабричных бригадирш Жану перепадали катушки ниток, от кладовщицы — ладные куски ткани. Всё это Дуська загоняла за зоною, возвращалась со скоромным, а то и бутылкой самогона для Жана. Брадобрей жил при бане и не запирал дверь в предбанник, если знал, что туда этой ночью проберутся Жан и Дуська. Они же знали, что Жора никому ничего не скажет, говорили при нем не таясь, подтрунивали над ним, а он и ухом не вёл. Когда Жан приводил Жору к начальству, тот шутил: «Три руки и один язык на двоих».

Срок у Жоры приближался «к звонку». Он собирался на волю: выменял у кого-то из новеньких фартовые коричневые брючата, темно-синий пиджак, рябенькую кепочку-восьмиклинку. Он знал, что его не задержат до особого распоряжения, как задерживали контриков, статья и срок у него были детские, до освобождения оставались считанные дни. Он уже сдал парикмахерскую, документы почти все были оформлены — оставалось лишь выписать на комендантском лагпункте паспорт «с минусами»,— и кати, Жора, на Черное море.

Проститься с начальником Жора пришел сам, без вызова. Постучал в кабинет и сипловатым голосом поздоровался. Цокур вскочил со стула, захлопал глазами и после паузы проговорил: «А еди твою качалку, так ты говорить научился, а?» — «Нет, гражданин начальник, чуть не разучился за эти три года! Зато жизнь свою спас: на повале давно бы загнулся, вон сколько моих корешков вывезли за вахту. А теперь даешь Одессу-маму! А не пустят, всё равно на юг махну — намерзся, аж душа до самых ребер посинела». — «Как же ты три года терпел и не сказал ни слова?» — «Думаете, было легко, когда вы потешались и мужики издевались, а шалашовки на нос вешались? Одного боялся - заговорить спросонья. Когда ещё жил в бараке, на ночь — будто зубы болят - подвязывал полотенцем челюсть. Ох, и намучился же я, сам с собою заговорить боялся, язык до крови прикусывал. Но всё же это лучше, чем пилить тебе-себе-начальнику… Большое вам спасибо, что поддерживали и подкармливали. И за то, что при вас брить-стричь научился».— «Ну ж и сучий сын ! Сколько же ты нас, дураков, за нос водил!» Цокур надавил кнопку звонка. В кабинет вошла дородная секретарша из эвакуированных. «Полюбуйся, Аня, на этого филона. Он не только говорить, но и петь умеет. Ну-ка врежь, Жора, «С одесского кичмана бежали два уркана». А вот в Одессу тебя не пустят, город режимный».— «Ничего, там Крым рядом, Крым большой, одному человеку всегда место найдется. А сюда постараюсь больше не залетать, товарищ начальник. Теперь так можно?» Начальник похлопал его по плечу: «Ну, артист! Давай чеши, как когда-то говорили, с Богом».— «А вы знаете, как зовут вас многие? Батей».— «Это не поднимает мой авторитет. Вот и ты меня так надул. Ну, прощай!» И Цокур подал руку.

Мы расставались с Жорой около вахты. Он никак не мог наговориться, глаза светились умом и весельем, когда рассказывал в подробностях о прощании с начальником.

Я шел в контору под окном начальника. Он постучал в стекло и велел прислать к нему Унгуряну. Я знал, что Жан дежурил ночью и сейчас, должно быть, крепко спит. Открытая в его кабинку дверь была завешена от мух и комаров рыжеватой упаковочной марлей. На топчане спал Жан в одних трусах. В клетушке звенели мухи, бились в окно, ползали по объедкам на столе, а огромная синяя гудела над его мокрым лбом. Когда она садилась, Жан тут же, не просыпаясь, сгонял ее… левой рукой. Я глядел — и глазам своим не верил. Это же надо: только что заговорил глухонемой Жора, а этот парализованной рукой гоняет мух…

Я знал, как придирчиво осматривали врачи Жана, пока не признали его инвалидом,— кололи руку иголками, прижигали, но у Жана не дрогнул ни единый мускул. Вот это выдержка — ради того, чтоб выжить. Я разбудил его. Он одевался при мне с помощью лишь одной руки, левая болталась, как плеть. Я смотрел и улыбался. «Ты чего лыбишься?» — «Ложась спать, привязывай «больную» руку к ноге, Жан. Я ничего не видел, но совет мой всё же запомни». Жан покраснел, потискал мой локоть и побежал скоренько к начальнику.

ТРЕВОГИ И НАДЕЖДЫ