Выбрать главу

Недели через две по грязной, размытой дождями дороге конвой привёл несколько человек из больницы и с ними долговязого, худого, в коротком бушлате, с фанерным чемоданчиком за спиною Алеся Пальчевского. Мы обнялись, от волнения долго молчали, потом никак не могли наговориться, а вспомнить было что. Мы думали, что Межевич и Токарчук давно на свободе, может, воюют, жалели, что не успели вызвать на дорасследование и нас — мы ж ничего не знали о трагической судьбе наших товарищей, которых война застала в минской тюрьме.

Алеся устроили на самую блатную работу — контролером по качеству сапожной шпильки. Её из березовых чурочек выстругивали ножами инвалиды и в конце дня сдавали контролеру. Мы отводили душу с Алесем, разговаривая по-белорусски. Вспоминали старых друзей, Дом писателя, не представляя, кто там остался в живых, на свободе. Казалось, выкорчевали всех до единого.

Под осень прибыл этап молоденьких девчат из Белоруссии. Почти все в изящных сапожках на высоких каблуках, в ярких клетчатых платочках. Преимущественно из тех мест, которые при нас были за межою: из Барановичей, Слонима, Альбертина, Новогрудка и Вилейки. Прибыли и молоденькие хлопчики. «За что вас, детки?» Отвечают: «СБМ».— «А что это такое?» — «Союз белорусской молодежи,— пояснил симпатичный Леня Леванчук.— Тех, кто записывался, не гнали в неметчину. А кому охота ехать из дому, батрачить на немцев? Вот и записывались. А что делали? Собирались, маршировали, пели белорусские песни». Леня был солистом в хоре Ширмы и в лагере стал любимцем поклонников песни. Особенно понравился новой начальнице КВЧ Татьяне Меркуловой, толстой, белой, как творожный сыр, и до анекдота примитивной бабе. Она часто вызывала Леню даже поздней ночью «на репетиции и составление концертных программ». «Репетировали» они до той поры, пока ими не заинтересовался оперуполномоченный. Меркуловой дали строгое партийное взыскание, а бедного Лёньку упекли на штрафной лагпункт. Там этот ласковый и деликатный сын виленского священника связался с блатными и пошел кочевать с режимными этапами со штрафного на штрафной лагпункт. Я слышал, что попал он потом в Казахстан и стал «своим» среди уголовников.

В белорусском этапе мне встретилась сестра моего давнего друга. Я помнил её маленькой беленькой девочкой, а нынче узнал лишь по фамилии — это была придавленная горем, измученная острогом и этапом женщина. Единственный её брат, опекун и воспитатель, ещё до войны оказался где-то в Сиблаге. Больше она ничего не знала о нем, а теперь горькая судьба не миновала и её. В первые дни войны пешком по пылающей земле она добралась из Витебска до родного городка, до пепелища родительской хаты, приютилась у двоюродной сестры, поголодала без работы и пошла уборщицей в контору «Виршафткоманды». Мыла полы, топила печи, ходила испачканная сажей, в кирзовых сапогах и старье с чужого плеча, чтоб меньше бросаться в глаза. А дождалась освобождения — и арестовали её за «сотрудничество» и прислали в лагерь с пометкой «подследственная». Через восемь месяцев сообщили постановление «тройки»: «По статье 7-35 за нарушение паспортного режима осудить на 8 месяцев и 17 дней» — дали ровно столько, сколько она уже отсидела со дня ареста, чтоб не платить компенсацию за вынужденный «прогул». Подобных постановлений приходило много, «правосудие» свято охраняло интересы государства.

Остальных девчат из белорусского этапа послали на швейную фабрику, парней рассовали по цехам ширпотреба. За свое «эсбээмство» они получили по пять — восемь лет, а затем и высылку в Сибирь или Казахстан.

Летом 44-го года расконвоировали Алю. Она вела учет ткани и готовой продукции на складе при выгрузке и погрузке. В свободные часы разными тропками мы сходились на давно вырубленной делянке. Березовые пни пообрастали молодой порослью, сосновые покрылись янтарной смолою, в высокой траве краснела, как жар земляника. Собирать её здесь было некому. Мы ложились на траву, ловили губами спелые ягоды, переползали от кустика к кустику. Над нами было синее-синее, без единой тучки небо, медлено покачивались величавые сосны, зеленая ящерица грелась на пеньке,