Настала снежная, морозная зима. Печи в бараках чуть грели и Аля часто прибегала в нашу строительную конторку к голландке от души натопленной отцом Иосифом, а перед отбоем неохотно возвращалась в свой холодный барак.
С вечера крутила и выла метель, а в полночь постучался больничный санитар, медлительный седоусый дед Пащенко: «Доктор прислала сказати, що у вас вжэ е донька, щоб вранци видвидали их». До рассвета я не смежил глаза, а как только забрезжило побежал в стационар. Мина Симоновна поздравила меня и сказала, что после тяжелой ночи они спят. Через час я держал красненький, теплый и курносый комочек — дитя, рожденное в неволе. На нас смотрела и улыбалась бледная и измученная, ставшая совсем худенькой Аля. Все старались помочь ей: пекарь Серчук засовывал мне под бушлат кусок тёплого хлеба, что-то заталкивали в карманы Гильман и каптер Коля Белов, Бахтин прислал два свежих огурчика из теплицы. Меня трогало внимание людей, ведь среди них были и такие, на чье расположение я даже не рассчитывал. Иногда кусок хлеба приносил из пекарни дровосек Федор Жилунович, родной племянник Тишки Гартного, осужденный за связь с «врагом народа», хотя виделся с тем знаменитым когда-то дядькой считанные разы. Мудрый тбилисский сапожник Гриша Сихуралидзе сшил из рукавов от тулупа аккуратные и теплые бурочки, чтоб не мерзла в дороге. И всё это без каких-либо просьб, от чистого сердца. Через неделю чуточку окрепшую Алю отправили с ребенком на больничный лагпункт № 2. Там за зоной были ясли для арестантских детей (пока вольных), а в зоне специальный барак для «мамок». Они видели своих деток лишь несколько раз на дню, во время кормления. По сигналу—удару железякой по рельсу — летели мамки сломя голову на вахту, чтоб не опоздать, не отстать. Конвоир поторапливал; «Бабы, не мешкать. Пятнадцать минут — и вылетай строиться. Неча искать своё. Толкай сиську первому попавшему. Все они общие». А каждая искала своего, а сразу как найдешь, если все они в одинаковых грязных тряпках и одинаково голосят, с раскрытыми, как галчата, ртами. Мамы за пазухами приносили теплые пелёночки, но не всегда успевали и покормить, и перепеленать. И тут действовало неизменное «Давай! Давай!»
Судьба рожденных в лагере была часто трагичной. До трех лет ребенка держали в яслях. Если мать к тому времени ещё не освободилась и никто из родни наследника арестантки не забрал, его под первой подвернувшейся фамилией отправляли в неведомый детский дом. Как сказал тот стрелок, дитя становилось «общим».
Нашей дочурке это не угрожало. У меня срок кончался через полтора года, у Али — через два. Мы всё продумали и рассчитали, надеясь что нас всё же выпустят.
И вот настала пора разлуки уже не с одним, а с двумя дорогими существами. Когда доведется встретиться? Когда ребенка отнимали от груди, мать засылали обычно на далёкий лагпункт, чтобы родители не встретились никогда. Так нас перевоспитывали «гуманисты». На вахту вывели восемь женщин: кого отправляли на комендантский лагпункт, кого в больницу. Аля стояла впереди с дочушкой на руках. Светило яркое солнце, леса переливались розовым инеем, стлался легкий морозный туман. До станции Постой километров пять, а сколько придется ждать там теплушку, никто не знал: железная дорога лагерная, расписания не было, поезда ходили по мере надобности. И стояли, пока разгрузят или загрузят товарные вагоны. Маленький этап приняли два немолодых конвоира — Егор Смирнов и молчаливый и всегда насупленный Плетнев. Накануне я выпросил у начальника разрешение проводить Алю до станции. Когда вышли за ворота, я завернул дочку в свой бушлат и понёс сам.
Меж тем пригрело солнце, с ветвей с шорохом струился иней, до рези в глазах искрился снег, пахло близкой весною,— а лесной дорогою шли ни в чем не повинные люди, и их подгоняли, оскорб:ляли и честили на чем свет стоит два деревенских мужика, которым приказали бдеть и ненавидеть и стрелять, если потребуется. Оттого их и звали стрелками.