Выбрать главу

Ехал на тормозной площадке во влажную темень ночи, вдоль дороги чернели макушки елей и сосен. На стыке с веткой к нашим складам паровоз замедлил ход. Я спрыгнул с подножки, плюхнулся в раскисший снег. На лагпункт пришел поздно. На вышках посверкивали папироски часовых, в бараках трепыхались огоньки коптилок — электричество с отбоем вырубали. И такой невысказанной тоской, такой скорбью встретила меня молчаливая зона…

ПОСЛЕ РАССТАВАНИЯ

Я считал недели от письма до письма. Шли они медленно, кем-то задерживались, кем-то читались. Аля жила на небольшой станции меж Москвою и Ленинградом. Письма успокаивали и утешали, хотя и чувствовалось по всему, как нелегко живется на нищенском родительском пайке. А война гремела уже на подступах к Берлину. Из Глуска известили, что дядькину хату разбомбили, и он умер у чужих людей. Оборвалась последняя связь с родными местами.

Задержанные до окончания войны ждали Победы и своего освобождения. Не знали, что многих оставят за проволокой «до особого распоряжения». Без каких-либо надежд собирался в дорогу Алесь Пальчевский, его никто не ждал на воле: жена со страху отреклась сразу, а позже и сын, нанеся незаживающую рану и сократив отцовский век. И всё же я завидовал своему другу, ведь он вырывался из этого ада на полтора года раньше меня.

Наступил май. Ветер доносил запах черёмухи из недалеких низин. Поздней ночью с восьмого на девятое я услышал торжественные позывные Москвы. Лагерь спал, меня же до полуночи задержала дневная сводка. И голос Левитана известил о Победе Советского Союза над фашистской Германией и безоговорочной капитуляции немецкого командования. От радости перехватило дыхание, я бросил всё и помчал по баракам с единственным словом: По-бе-да!» И спросонья люди всё сразу поняли, обнимались, целовались, кричали «ура» и никто уже не ложился спать до утра. Назавтра в честь Победы объявили выходной день. После обеда провели митинг, и начальство лишний раз убедилось, каких патриотов оно держало за колючей проволокой, измывалось над ними. В этом мне признался Цокур. Впрочем, Григоренко и «кум» думали, наверное, иначе.

Задержанные до конца войны собирались в дорогу. Была объявлена амнистия военным, освобождали евангелистов и трех полковников. Матуль оставил мне свой московский адрес, но заслали его за Урал. С Пальчевским простились на вахте, и сразу же стало пусто и совсем тоскливо, не с кем было перекинуться словом и сидеть мне предстояло до октября следующего года. Последний год, последние месяцы, недели и дни тянутся всегда мучительно медленно. Я зачеркивал дни, но их оставалось ещё так много.

Через пару месяцев обрадовало письмо от Алёся: его взяли учительствовать в школе в Руденске. Это обнадеживало и меня, и я всё чаще задумывался, куда забросит судьба, где та хата, что приютит, где те люди, что поддержат или же оттолкнут навсегда: ведь у меня было еще пять лет лишения гражданских прав. Кто отважится взять на работу с такой анкетой? Всё было ненадежно, зыбко. Вдобавок могли оставить «до особого распоряжения», могли освободить, но без права выезда с территории лагеря, мог «кум» по любому доносу стукача — а стукачей было в ту пору среди осужденных до восьми процентов,— навесить новый срок, надо же было и ему отрабатывать свою зарплату.

В июле 1946 года моей дочушке исполнился год и пять месяцев и Аля решилась привезти ее для знакомства со мною. Добирались долго, с пересадками, жались в грязных переполненных вагонах, валялись на заплеванных вокзалах, но кое-как доехали. Аля добилась разрешения лишь на «личную передачу», то есть отдать на вахте из рук в руки сухари, махорку и проститься. Но я же был бесконвойный. С согласия начальника поселил своих девчат в комнатке Миши Капитанаки при ветлечебнице и тайно, чтоб не прознали командир взвода и уполномоченный оперчекистского отдела, навещал их каждый день. Беленькая, черноглазая дочка вначале чуралась меня, не шла на руки, не хотела никак называть, а я так мечтал услышать от неё слово «папа». Она ещё долго дичилась и не признавала меня. Втроем, чтоб никто не видел, мы ходили в лес, собирали землянику, пару раз навестили хмурого и доброго душою Самсонова. Я делал большой крюк и в зону возвращался с другой стороны, чтоб не навесили новый срок за нарушение режима и связь с вольными. Мы были научены горьким опытом, и добрые люди охраняли от тюремщиков наше маленькое краденое счастье. Уже прощаясь, я впервые услышал «папа» и заплакал от радости и щемящей боли.

Как же горько и тяжело было мне оставаться после их отъезда, наедине с неизвестностью. После амнистии людей стало меньше, оставались «эсбээмовцы», бывшие старосты и полицаи и отбывали свои десятилетки контрики 58-й пробы образца 1937 года. В моем самодельном календаре всё меньше и меньше оставалось незачёркнутых дней до заветной даты — 19 октября 1946 года.