Выбрать главу

Я входил во вкус. На уроках литературы забывал про своё мучительное положение, про неустоенность, неприятности и сомнения. От нищенской зарплаты часть отрывал на книги. После войны выходили отпечатанные в Лейпциге однотомники русских классиков с хорошими предисловиями и обстоятельными коментариями, успевал следить за новинками в периодике. Читал “Кавалера Золотой Звезды”, “Белую берёзу”, стихи Симонова. Довольно часто меня вынуждали давать открытые уроки, делать доклады на заседаниях методобъединений и педсоветов. Иногда думалось, не провоцируют ли меня, не проверяют ли мои политические позиции и взгляды, не ловят ли на слове. Это вынуждало особенно тщательно готовиться и быть осторожным в высказываниях, быть всегда напряжённым и осмотрительным.

А Франуся ела меня поедом, что засиживаюсь вечерами, что курю из рукава в форточку, что шелестят мои бумажки. Не лаяла, а сама себя кляла по-польски и по-белорусски. Ко всему прочему я был хронически голодным. Иногда заходил в так называемый ресторан. Он был в старом доме рядом со школою. В буфете хватало спирта-сырца, под стеклом лежали варёные почки, серые котлеты и холодец, похожий на свежий столярный клей. Он мне напоминал в лагерном столярном цехе ночного сторожа - недоросточка з угрястым серым личиком – Кольку Савкина. В клеянках оставался сваренный из лошадиных голов и копыт клей. Оголодавший Савкин съедал его вместо холодца, а к утру маялся и стонал от болей в животе. Забирали его в санчасть, как-то прочищали желудок, а на следующий день всё повторялось снова. На брань доктора Савкин оправдывался: ”Так исць хоцца, што не смогаю. Не посылайте в столярку, чтоб не умереть”. Какой я ни был голодный, а вспомнив Савку, до холодца не дотронулся. Голодный чеовек быстро простужается и мёрзнет. Меня душил кашель, губы обкидало болячками, лицо заростало сухой щетиной.

Однажда Рува Яковлевич сказал, чтобы вечером заскочил к нему, возможно, удастся разжиться куском хлеба. Как ни противно было пользоваться чужой милостью, просить подаяние, но голод иногда бывает сильнее стыда. Мне часто снился свежий хрусткий каравай, а запах браги напоминал запах тёплого хлеба. Фридову жёнку из пекарни часто подвозили до дома военные. Как только крытый грузовик промелькнул за окном, мне уже не сиделось – неодолимая сила тянула вслед за ним. Следил, когда из кабины выйдет с чёрной сумкой Тося, когда отъедет машина, медлил, пока разденется и управится с делами хозяйка, и придумывал зачем мне к Руве. Топал взад и вперёд, не отваживаясь зайти в хату. Я знал, что часть сверхприпёка перепадает “пекарю”, и надеялся на что-нибудь и для меня. Поколебался и зашёл в тёмные сени, нащупал клямку и поляпал ею. Видимо, ожидя кого-то из своих, Тося крикнула: ”Чего скребёшься? Заходи”. Я остановился на пороге, хозяйка смутилась, кивнула мне и скрылась за ширмой у печки. Прихромал из кладовки милый Рува Яковлевич и пригласил к себе. Пытались говорить о школьных делах, про учителей, но разговор не клеился. И он и я знали, что мне нужно, но главный разговор оттягивали. Наконец Рува вышел на кухню и притворил за собой дверь. После разговора с хозяйкой принёс завёрнутую в газету кулидку тёплого хлеба. “Сколько?” – спросил я. Помолчав, прошептал: ”Сказала, двадцать пять”. Я вытряс всё, что было в кармане, поблагодарил, под полой почувствовал тепло свежего хлеба. Пока шёл домой, глотал слюнки и дал зарок:” Лучше голодать, но ни у кого не просить ласки”. Голодал терпеливо и долго.

III

Ночью земля загудела и потрескалась от мороза. Почернели конопляник и подсолнечник, заиндевел полынник и бурьян, ветер хлестал в лицо пылью и колючим песком. Нудно гудели телеграфные столбы, на чёрном небе тлели крупные звёзды. Тёмными и ветреными ночами особенно было тоскливо и горько чувствовать себя отвергнутым людьми и богом. Временами забывался от своих страданий на уроках литературы, когда мог увлечься сам и увлечь учеников.

Через сени, на кухне основных хозяев утром и вечером ругались, проклинали один одного за кокой-то тук. за сало, за ливер, а кто виноват, видно, толком и крикуны не знали. Когда начинался верхал, я затыкал уши и ниже склонялся над книгою. Франуся бурчала: «Опять нечистые расходилися». Особенно доедали старшую дочку. Войною она нагуляла с полицаем байстучка. Маленький золотушный хлопчик часом отцом называл деда, а тот кричал: «Твой папа – Ваня в Магадане, а ты с мамкою на мою шею уселися, чтоб вас гром…» Вся семья срывала злость на несчастном ребёнке, упрекали его несчастную мать ложкой затирки и шкваркою. Она кричала в отчаянии: «Каб не дитя, давно б ринулась под паровоз. А лиха вам! Вы ж его, нелюди, голодом заморите». Мне было жаль её и золотушного хлопчика. За ширмой стонала и ойкала Франуся даже от скрипа табуретки. Мне хотелось скорее сбежать в школу и на уроке забыться от ежедневной грызни. С учениками я говорил, как со взрослыми людьми – многие девчата еле помещались за партами, хлопцы брились и говорили басом и, не таясь, курили.