Выбрать главу

— Не хотел, скандалил. А с малолетки какой спрос? Переводили из части в часть. Кончилось Бутыркой. Одиночка номер сто три.

— Одиночка?! Ого… Наверное, с тоски повеситься можно.

— Не скажите. Я же до тех пор толком не читал ничего. Так, в учебники в гимназии заглядывал. По ревборьбе товарищи кое-что подбрасывали. А тут — беллетристика. Оказалось, чертовски много всякого люди пишут! И хорошо пишут! Бальмонт, Андрей Белый…

— Символисты зацепили — вас?! Чем же, позвольте спросить?

— Новизной. Вроде образы не мои, и не про мою жизнь, но хорошо! Тогда в первый раз и попробовал писать. Хотелось так же хорошо, но про другое.

— Вы раньше не рассказывали. Конспирация? Почитайте!

— Да ни к чему. Ходульные были стишки и ревплаксивые.

— Владим Владимыч, не ломайтесь. Что за кокетство? В конце концов, я вам как мать…

Маяковский сымпровизировал:

— В конце концов, я вам как мать, и я имею право знать…

— Вот именно! Читайте, читайте!

— Ладно… — Маяковский вскинул голову и начал, нарочито подвывая:

В золото, в пурпур леса одевались, Солнце играло на главах церквей. Ждал я, но в месяцах дни потерялись, Сотни томительных дней…

— Да, — почесал в затылке Бурлюк, — и много вы такого… настрочили?

— Прóпасть. Целую тетрадку. Спасибо надзирателям — отобрали при выходе… Ну, и классиков глотал, конечно. Байрона, Шекспира, Льва Толстого. «Анну Каренину» не дочитал. Ночью вызвали — это называлось с вещами по городу. Так и не знаю, чем у них с Вронским история кончилась.

— Ничем хорошим не кончилась. А с вещами по городу вас куда отправили?

— Выпустили. Приятель отца отхлопотал. Он замначальника «Крестов» тогда был. Тюрьма здесь, в Питере, такая. Я вышел — и думаю: те, кого прочёл, — так называемые великие. Но до чего ж нетрудно писать лучше!

— Это ещё Козьма Прутков говорил: Я поэт, поэт даровитый! Я в этом убедился, читая других: если они поэты, то и я тоже!

— Не знаю я вашего Пруткова. Знаю только, что правильное отношение к миру у меня уже сейчас есть, а опыта нет. Где неучу взять опыт? Школа нужна, а меня из гимназии вышибли, из училища Строгановского — тоже… На воле понял: если партийную работу продолжать, надо переходить в нелегалы. Но тогда неучем и останусь. Буду всю жизнь револьверы прятать и переписывать в листовки чужие мысли из умных книжек, которые товарищи дают. А если прочитанное из меня вытряхнуть, что останется? Марксистский метод, и всё.

— То есть поняли, что лучше Белого пока не напишете?

— Не напишу. В небеса запустил ананасом — весело так не напишу никогда. Только сотни томительных дней… Решил учиться, чтобы делать социалистическое искусство. А с ревборьбой прервался…

— До чего же язык у вас ужасный, Владим Владимыч! Сами себя послушайте: ревборьба, замначальника, ревплаксивый… скажите ещё — нацменьшинства и жэдэвокзал… Слова-убожества! Калеки! Инвалиды, как ваш французский.

— Это язык улицы!

— Это — язык насекомых! Маленьких безмозглых насекомых! Вы хотите потрясать устои? Вас тошнит от красивенького? Понимаю! Вам хочется антиэстетики? Пожалуйста, вот Саша Чёрный:

У поэта умерла жена… Он её любил сильнее гонорара! Скорбь его была безумна и страшна — Но поэт не умер от удара. После похорон пришёл домой — до дна Весь охвачен новым впечатленьем — И спеша родил стихотворенье: «У поэта умерла жена»…

— Слишком несерьёзно? — Бурлюк распалился не на шутку. — Пожалуйста, он же, про Петербург:

Восемь месяцев зима, вместо фиников — морошка. Холод, слизь, дожди и тьма — так и тянет из окошка Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой… Негодую, негодую… Что же дальше, боже мой?!..

— Слишком просто? Пожалуйста, Велимир Хлебников, вычурная работа с формой и звуком:

Бобэоби пелись губы, Вээоми пелись взоры, Пиээо пелись брови, Лиэээй — пелся облик, Гзи-гзи-гзэо пелась цепь. Так на холсте каких-то соответствий Вне протяжения жило Лицо…

— Или тех же нелюбимых смехачей вспомните… Есть языки разные, а языка улицы — нет! Безъязыкая она! — гаркнул Бурлюк. — Нечем ей разговаривать!