– Когда я танцевала... в театре... раньше... я не курила раньше. Подвиньте, пожалуйста, пепельницу. Даже в войну не курила. Все курили, а я – нет. Если бы я курила, то не смогла бы столько лет... Сколько? Ой, много! С десяти лет на сцене. Недавно приходили из журнала «Театр», спрашивали, взяли кое-какие рецензии... И ушли. ...Я ведь сама пришла в студию. Мы с сестрой жили у тетки – мамы мы не помнили, она умерла, когда мы были совсем маленькие. Жили мы страшно далеко, за городом, сейчас это город, а в то время туда ничего не ходило. Только пролёткой. Ходила я пешком, в кармане ни гроша. Пришла в театр, говорю... Где спички? Спасибо. ...говорю: «Хочу учиться танцевать», Чистяков меня сразу взял – и на сцену. «Русалку» в театре ставили. Он говорит: «Хочешь Русалочку изображать?», – что, как, почему ничего не спрашиваю: «Хочу»,– говорю, – «Русалочку». А там, оказывается, говорить надо. Это опера, и там есть такое место, где говорить надо, а не петь. Князь, ну, вы знаете: «Откуда ты, прелестное дитя?», а я ему в ответ, мол: «Матушка послала», боже, какую гадость вы курите, всё время гаснет... Весь сезон шла «Русалка», я свой текст могла ночью со сна повторить, все говорили «русалочка-русалочка, прелестная русалочка», а меня уже тошнило, казалось, лучше день напролет в балетном у станка стоять, чем пять минут говорить... но сцена... сцена, меня согнать оттуда было невозможно. И так до конца. Днем температура, лихорадка, умираю, вечером на сцену – и ничего нет. Никаких болезней. Зарема в «Бахчисарае» – вот была история. Недавно приходили какие-то журналисты, я уж не знаю кто-откуда, приходили, спрашивали, кого я помню. А кого помню, всех помню. Всё помню. Декаду в Москве помню. И про Зарему помню. После декады, говорю, в Москве... Когда? Ну, в тридцатых... В тридцать четвертом?.. Нет, в тридцать седьмом... Ну какая разница, в тридцатых. Тогда все, мало-мальски кто на ногах стоял, звания получили. Все народные-перенародные, заслуженные-перезаслуженные, все великие, а смотреть зрители ходят на меня. Нет, мне ничего не дали, и потом тоже не дали. После декады – банкет в Кремле. Нет, я не робела, но нахалов не люблю. И сейчас не люблю. После ужина, говорят, можно танцевать вальс. Ну не фокстрот же... Ну вальс так вальс. Я пригласила на вальс Буденного. Он немного потоптался и передал меня Ворошилову. Что? Что вы говорите? Хорошо что не Берии? А мне он понравился. Импозантный. Вежливый. Кавалер. И костюм носить умел – не мешком на нем висел. Что Берия, я со Сталиным рядом стояла, близко, как вот с вами сейчас. Он все время улыбался. Сейчас никому про это не скажи, сразу в лоб: «Так тебе Сталин хороший?». А я прямо говорю: «Когда рядом со мной стоял, был хороший, а потом испортился». Дал он распоряжение: на день закрыть ЦУМ для посетителей, и запустить туда театр. Уж больно, говорит, ваш театр ободранный. Кому говорил? У-у-х. Сто раз прикуривать надо. И спички сырые, и сигареты сырые. Зажигалка работает? Спасибо. Весь день скупались в ЦУМе. Вспомнить приятно.
Зарема. Вы видели портрет мой в «Бахчисарае»? В чалме? Над тахтой? Нет, это Шехерезада. В чалме – Шехерезада, тоже был красивый спектакль, только маленький, недолгоиграющий. И один не шел, соединяли с одноактной оперой, или с еще другим коротким балетом. Однажды после «Бахчисарая» приходит за кулисы один поклонник и говорит: «Дурак, – говорит, – ваш Гирей, как можно такую Зарему разлюбить?». Смотрю, Тонька – она Марию танцевала – зеленеет. Под гримом видно, из-под слоя тона. Сидит как каменная. А тот заливается, соловей-соловьем, только басом. Интересный был мужик. А Тоня разговаривать со мной перестала, репетируем молча. Но злость от нее такая, что аж скрючивает. Я и упала. Причем на спектакле. В адажио с Гиреем, он не удержал меня, я на ногу плохо встала, боль такая, что в глазах темно. А Тонька в кулисе стоит, смотрит. У меня это впервые в жизни, но так, что до сего времени помню. А Лёлька Грызлова вон каждый спектакль расшибалась досиня, вся в трещинах ходила. Значит, плохо разогревалась. А я за два часа до спектакля уже у станка, греюсь. Костюмерши говорили по мне можно часы проверять, они любили меня за то, что можно было спокойно меня одеть, и за то, что художники в гримуборную ко мне почти не заходят, – не суются. Не мешают нам. А тот случай с Заремой был особый. Антракт большой сделали, Зину вызвали – мы с ней в очередь Зарему должны были танцевать. Скорую вызвали. Врач уколол меня чем-то, какое-то сильное обезболивание дал, боль есть, но вроде не моя, вроде со стророны. Я смотрю, Зинка одетая, разогретая, под гримом сидит и ждет. Перед зеркалом, в гримуборной. Я говорю: не будет этого. Говорю, сама дотанцую. Замдиректора говорит, Люда, псих, тебе в рентгенкабинет, а не на сцену. Володя, царствие ему небесное, выручил, поддержал. Он Гирея танцевал, полспектакля прошло, он уже устал, а Зинка крупная, в два раза больше меня. Володя говорит, это афишный спектакль, вторая премьера, Люда, может, имеет право. Если хочет и может, пусть дотанцует. Как дотанцевала – плохо помню. Почти без сознания. Я попросила Феню из медпункта – она ларинголог, но какая разница, – попросила, чтобы стала со шприцем в кулисе и никуда ни шагу, пока я на сцене. Представляете? У меня как пауза, так я в кулису, уколюсь – и снова на сцену. Все, кто были в театре, собрались в кулисах и глаза таращили. Челюсти поотваливались. И Тонька тоже стоит. А Зина потом говорит: «Ну и стерва ты, Люда, никому танцевать не дашь». Скандал устроила... Она, конечно, не права была. Это был мой спектакль, моя очередь, я была вправе. А бедро зажило. Осложненный перелом... Конечно осложненный! Танцевать с переломом – никто не поверит. Никто ничего не заметил в зале. Рецензии прекрасные. Я разве не показывала рецензии?