Однажды им выдали по талону шоколад. Он ясно помнил эту драгоценную плиточку. Шоколад, понятно, надо было разделить на три равные части. Вдруг, словно со стороны, Егор услышал свой голос: он требовал все. Мать сказала: не жадничай. Начался долгий, нудный спор, с бесконечными повторениями, криками, нытьем, слезами, уговорами, торговлей. Сестра, вцепившись в мать обеими ручонками, совсем как обезьяний детеныш, оглядывалась на него через плечо большими печальными глазами. В конце концов мать отломила от шоколадки три четверти и дала Егору, а оставшуюся четверть — сестре. Девочка взяла свой кусок и тупо смотрела на него, может быть, не понимая, что это такое. Егор наблюдал за ней. Потом подскочил, выхватил у нее шоколад и бросился вон.
— Егор, Егор! — кричала вдогонку мать. — Вернись! Отдай сестре шоколад!
Он остановился, но назад не пошел. Мать не сводила с него тревожных глаз. Даже сейчас она думала о том же, близком и неизбежном… — Егор не знал, о чем. Сестра поняла, что ее обидели, и слабо заплакала. Мать обхватила ее одной рукой и прижала к груди. Он повернулся и сбежал по лестнице, держа в кулаке тающую шоколадку.
Матери он больше не видел. Когда он проглотил шоколад, ему стало стыдно, и несколько часов, покуда голод не погнал его домой, он бродил по улицам. Когда он вернулся, матери не было. Из комнаты ничего не исчезло, кроме матери и сестры. Он до сих пор не был вполне уверен, что мать погибла. Не исключено, что ее лишь отправили в трудовой лагерь. Что до сестры, то ее могли поместить, как и самого Егора, в интернат или с матерью в лагерь.
Сновидение еще не погасло в голове — особенно обнимающий, охранный жест матери, в котором, кажется, и заключался весь его смысл. На память пришел другой сон, двухмесячной давности. В сегодняшнем она сидела на бедной кровати с белым покрывалом, держа сестренку на руках, в том тоже сидела, но на тонущем корабле, далеко внизу, и, с каждой минутой уходя все глубже, смотрела на него снизу сквозь темнеющий слой воды.
Он рассказал Юлии, как исчезла мать. Не открывая глаз, Юлия перевернулась и легла поудобнее.
— Вижу, ты был тогда порядочным свиненком, — пробормотала она. — Дети часто бывают свинятами.
— Да. Но главное…
Тут ему в голову пришла неожиданная мысль.
-Скажи, а ты могла бы, войдя в систему с помощью другого пароля (он не стал упоминать «козла», но Юлия и так прекрасно его поняла), узнать что-нибудь о моей семье?
-Пробовала уже. Не получается. Информация засекречена, нужен более высокий уровень доступа.
-Неужели даже у члена внутренней партии недостаточный для этого рейтинг?
-Представь себе. Впрочем, ничего удивительного, ведь во внутренней партии свои круги посвящения. Кто-то выше, кто-то ниже. Мой не из самых высокопоставленных.
-Жаль…
Что же такого особенного могло содержаться в той информации? Едва ли мать могла знать какие-либо государственные секреты. Другое дело отец – из обрывочных воспоминаний о тех годах складывалось впечатление, что он занимал какой-то важный пост. Неудивительно, что после его исчезновения им пришлось переехать в квартал джоберов. И именно с той поры его Егора начал мучить голод.
Ему хотелось еще поговорить о матери. Из того, что он помнил, не складывалось впечатления о ней как о женщине необыкновенной, а тем более умной; но в ней было какое-то благородство, какая-то чистота — просто потому, что нормы, которых она придерживалась, были личными. Ей не пришло бы в голову, что, если действие безрезультатно, оно бессмысленно, Когда любишь кого-то, ты его любишь, и, если ничего больше не можешь ему дать, ты все-таки даешь ему любовь. Когда не стало шоколадки, она прижала ребенка к груди. Проку в этом не было, это ничего не меняло, это не вернуло шоколадку, но для нее было естественно так поступить. Как только ты попал к партии в лапы, что ты чувствуешь и чего не чувствуешь, что ты делаешь и чего не делаешь — все равно. Что бы ни произошло, ты исчезнешь, ни о тебе, ни о твоих поступках никто никогда не услышит. Тебя выдернули из потока истории. А ведь людям позапрошлого поколения это не показалось бы таким уж важным — они не пытались изменить историю. Они были связаны личными узами верности и не подвергали их сомнению. Важны были личные отношения, и совершенно беспомощный жест, объятье, слеза, слово, сказанное умирающему, были ценны сами по себе.