Выбрать главу

— Этого человека бояться не стоит, — шепнул Тополь, — он — свой…

— Человек он и есть человек! — сверкнули глаза сокола, и он так плавно снялся с колодезного столба, что самого движения было и не приметить. Сокол чуть спланировал к земле, а затем взмыл вверх на высоту колокольни и скрылся в южном направлении.

Старые деревья шептали что-то ему вслед, но шепот их был едва слышен. А затем листья молча поникли под ласковым теплом солнца, озарившего луговой простор.

Ветерок колыхался лениво, разгоняя перед собой волны аромата чабреца и мяты; показались одна-две пчелы — из любительниц вставать пораньше, и кружащие над колодцем крупные синие мухи с жужжанием мелькали в теплых лучах, а затем вновь усаживались по краям колоды, подле которой грел на солнышке свои пожухлые цветки репейник.

Да, цветы его и в самом деле поблекли и пожухли, ведь больше нет нужды в зазывной яркости лилово-красных лепестков, в дурманяще-медвяном аромате цветочной пыльцы, от запаха которой пчелы пьянеют, перенося с цветка на цветок осиянное солнцем брачное наслаждение. Плоды зачаты, и репейник из степного цветка превратился в материнское растение, к сухой колючке которого не притронется даже осел, слишком мудрый для того, чтобы изранить язык и губы. К тому же листья у репейника горькие как желчь и могут пригодиться разве что при болях в животе. Так что цветки репейника могут спокойно блекнуть, становясь сперва желтыми, а затем и бурыми; у основания сотен тысяч лепестков зреют сотни тысяч семян, которые затем разнесут ветры, выклюют птицы, когда вокруг не останется ничего другого, кроме снега, и зима заиграет свою унылую песню на волынке рваных ледяных облаков.

Однако сейчас зимняя пора кажется невероятно далекой, а в этом краю, прогретом мягким осенним теплом, — и вовсе не мыслимой, так что нечего о ней думать. Но и забыть о ней нельзя: верные, безошибочные приметы в небе, на земле и в воздухе предвещают неумолимо надвигающуюся студеную пору. Вот уж и ночи осеняет Млечный путь своей шелковисто-сверкающей россыпью, а в воздухе движутся к югу чужие странники. Движутся безостановочно и безмолвно. На рассвете из камышей взмыли к небу несколько запоздалых ласточек, а еще раньше пронеслась к югу большая стая диких голубей. Шелест их крыльев отозвался легким эхом под сводом гигантской кроны старого Тополя, и тень пролетающей стаи погладила одинокий лик края; но тень эта унеслась вместе с крылатыми странниками, а эхо прозвучало подобно старческому вздоху, лишенному особого смысла: ведь эхом сопровождается каждый живой звук, каждый взлет жизни.

Кто к нему прислушивается?

Да никто.

Лишь какой-то старик смотрит вслед голубиной стае. Останавливается, не доходя колодца, заслоняет глаза ладонью, чтобы лучше видеть крылатых путников.

Старик и есть тот самый человек, которого балобан не стал дожидаться и о котором Тополь сказал, что «он здесь — свой».

Сокол был очень молод, а Тополь очень стар. Молодые не прислушиваются к старикам, никогда их не слушались, да и не могут слушаться: ведь за далью времен теряется предостерегающий клич, не доходит до слуха глас чужого опыта и мудрости.

В руках у старика длинный пастуший посох, на плечах поношенный армяк, а на голове меховая шапка, которую старик из-за жары чуть сдвинул на затылок.

У колодца он останавливается, опираясь на посох. Смотрит на колодец, но мысленно видит перед собою всю округу и все события прошлой жизни, что способна вместить забывчивая старческая память. Возвращаются и уходят милые сердцу воспоминания, последовательные события, перетасованные сумбуром чувств, теснятся в беспорядке, как прежде по вечерам теснилась во дворе загона отара, стремящаяся за колокольцем вожака и подгоняемая собакой. Старику словно бы даже послышался лай. Которая же из собак это лает? Пожалуй, Жучка, у той был такой заливистый лай…

Но это всего лишь обрывки мыслей; над колодой жужжат пчелы, что-то нашептывают старые деревья, значит, надобно присесть, чтобы мысли, заняв привычное место в загоне памяти, не спеша выстроились вдоль загородки, установленной Временем, и тогда старому чабану легко будет выхватывать любую из них, какая по душе придется.

Пригодится сейчас и армяк — на него можно будет сесть, и меховая шапка окажется кстати: сними ее, и белоснежной старческой голове одно удовольствие будет на солнышке понежиться. Нет, молодым не понять этого!

— Что это вы, дедушка, по жарище в армяк да в меховую шапку вырядились? Только людей смешить… — попеняла ему утром внучка.

— Сроду я людей не смешил! — оскорбленно заявил старик и так глянул на внучку, что та сочла за благо переменить тему.

— Чего доброго простудитесь…

— Это в армяке да в шапке-то? — и дед снисходительно засмеялся, потому что не только любил эту свою младшенькую внучку, но даже и уважал ее: такая молодая, а, вишь, сельским магазином заведует и разодета-разряжена, как дочке управляющего полсотни лет назад и во сне не снилось. А у него, деда, теперь на полке трубочный табак никогда не переводится…

Он расстилает армяк на скамеечке у колодца, посох укладывает рядом с собой.

— У нынешней молодежи, видать, от хорошей жизни ум за разум заходит. Ну да что с них возьмешь, всяк своей головой живет… Где тут у меня сума была?

Старый Тополь и Бузина шепчутся о чем-то; старик набивает трубку и закуривает.

«Интересно, делают ли еще где на свете спички с красной головкой? — думает старик, разглядывая свою зажигалку. — Те спички, бывало, обо что хочешь зажжешь, хоть по стене проведи, хоть о штаны чиркни. Правда, для них жестяной коробок требовался с рифленым донышком, чтобы можно было зажечь, ежели ты босиком и в одних портах».

Ветерок стих и улегся где-то — оно и не удивительно в этакую-то теплынь, — табачный дым робко витает у самого лица, вот и выходит курильщику двойное удовольствие: и во рту приятно, и нос ароматным дымом щекочет. «Хорош табачок, ничего не скажешь… А я, старый дурень, — думает он, — не дал внучке договорить. Наверняка она хотела сказать: простудитесь, дедушка, потому как вспотеете в своей одежке, а после ветерком прихватит…»

«Ладно, не беда, — улыбается старик. — А девка она находчивая, такая не пропадет…»

Тут вдруг испуганно свистнул суслик, и старик посмотрел в ту сторону.

— Поделом тебе, безмозглый! Свистишь, вместо того чтобы остерегаться…

Свистун-суслик бился в когтях у балобана, и когда хищник улетел со своей добычей, вокруг словно бы попритихло оживленное гудение пчел и смолк даже шепот деревьев. Правда, разыгравшаяся только что трагедия была обычной, будничной, и все же она насильственно вторглась в мирную тишину.

Но вот в уютном мирке вокруг колодца постепенно снова воцарился нарушенный покой. Шелест Тополя сделался более звучным, церковная колокольня словно бы чуть отодвинулась, а дальний край Ценде приблизился.

«Кукурузой засеяно, — думал старый пастух. — А когда я подпаском был, мы пасли там отару. Конечно, кукуруза, она выгоднее… Но прежде мы там пасли… Старшим пастухом у нас был Кирай… Шестьдесят пять годов ему сравнялось, когда его похоронили. А мне теперь — семьдесят пять уже…»

Старик взял в руки посох и принялся ворошить им траву.

Доброе было пастбище, но кукурузу сеять выгоднее. Какой маленькой отсюда кажется колокольня. А село разрослось в три раза, краше стало и лучше, чем в прежние времена. Шутка сказать: три школы, три доктора на селе, и дифтеритом детишки болеть перестали…

Старик обводит взглядом дальний конец Ценде, где проходит русло ручья Кач.

«…А к ручью мы ходили на водопой: колода и в ту пору была не больше нынешней, овцы тут только передавили бы друг дружку».

Трубка погасла, но вовсе не обязательно, чтобы она все время дымила. Вкус табака сохраняется, если просто ее посасывать.

Тишина становится глубже, и Тополь шелестит все громче, желая узнать, что, собственно говоря, нужно здесь старому человеку. Но это и сам старик хотел бы знать. Воспоминания все так же беспорядочно перескакивают с лета на зиму, с одного года на другой, и понапрасну вертит он клубок давних переживаний — нигде не видать ни начала, ни конца нити связных воспоминаний, чтобы распутать их медленно и по порядку.