Затем послышался плеск воды — деревянная бадья опустилась в колодец — и скрип журавля.
— Воды! — стонал раненый, видимо впавший в беспамятство.
— Сейчас будет тебе вода, — успокоили его. — Эй, ты, пошевеливайся там поживей!
Парень мучился, пытаясь вытащить бадью, но не мог справиться.
— Мне не под силу! — глухо отозвался он. — Рука не владеет…
Сидевший рядом с турком татарин, который явно был у них за старшего, взглянул на воина, занятого ощипыванием гуся.
— Ступай, — он сделал знак в сторону колодца. — Да всыпь как следует этому ленивому псу.
— Я думаю, что нам не стоит дальше идти, — сказал турок. — Имам нас видел…
— Его можно заставить замолчать навсегда.
— Имам — святой человек. Если о том прознают, торчать нашим головам на колу. Остальные к утру будут в Домбоваре… ведь они знают, куда мы подались…
Желтокожее, неподвижное, как у идола, лицо татарина не выдавало никаких чувств; возможно, он собирался что-то ответить, но тут у колодца послышалась какая-то возня, раздался сдавленный стон, и все стихло.
Оба воина вскочили с молниеносной быстротой; холодно звякнули сабли, выдернутые из ножен, и турок с татарином, подслеповато щурясь после яркого света костра, бросились в темноту, к колодцу.
Первым хрипло вскрикнул здоровенный турок и схватился за грудь, пронзенную длинной стрелой, затем пошатнулся татарин… А юноша вышел из дупла старого дерева. Глаза его смотрели мрачно, а в руках была обнаженная сабля.
Раненый татарин даже не поднял взгляда, когда над ним сверкнула сабля; он лишь коротко вздохнул, упал навзничь и затих. Юноша вырвал пук травы и вытер саблю.
Из укрытия показались люди.
Молодой турок смотрел на них, словно минутой назад и не произошло этой кровавой схватки.
Впереди цепочки людей шел пожилой мадьяр.
— Мы свое дело сделали!
Однако в глазах юноши и словно бы в самой окружающей атмосфере чувствовалось нечто странное, заставившее их удержаться от громких слов.
— Спасибо, дядюшка Андраш, — произносит юноша, не поднимая взгляда.
— Никак, беда стряслась?
— Отец умер.
Иные слова тут и неуместны. Человек умер. Теперь дело за стервятниками.
Маленькая группа людей направляется к дуплу отмершего старого тополя, где у потухшего костра последний имам из Гёлле неподвижным взором уставился на тающий полумесяц.
И вслед им шепчет тополек:
— Михайлов день… давнее лето, давно минувшее лето…
Впрочем, эти слова произносит вовсе и не тополек, а ветер; он дует с юга и несет туман — всеобволакивающий и уносящий в прошлое… В дупле сейчас нет ни души, да и на старом дереве не осталось ни одной живой ветви, и ветер шумит в полный голос, ведь теперь ему есть где разгуляться. На месте юного тополька красуется мощное молодое дерево, и ветер, играя в его развесистой кроне, вспоминает события былого.
— Да, все оно так было, подружка моя Бузина, — шумит листвою Тополь, — хотя ты в ту пору едва от земли виднелась.
— Но и я кое-что помню…
И тут порывистый ветер прошелся по земле, взметая из-под большого куста Бузины охапки опавших листьев; в воздухе поплыл горьковатый запах прелой листвы. Туман рассеялся, небо развиднелось, и теперь стало заметно, что в дупле старого дерева сидят двое, не сводя глаз с пылающих головешек.
Парень лениво позевывает, девушка сидит неподвижно, сложив руки на коленях.
— Глядишь, как-никак обойдется, — парень снова зевает.
Девушка не отвечает ни словом, ни жестом, лишь сложенные руки ее судорожно напрягаются.
— Какая-то повозка едет сюда… — парень встает. Он ладен и хорош собою. Одет в широкие сборчатые штаны, плотную, домотканую рубаху и сапоги; волосы его заплетены в косицу.
Девушка поднимает на него взгляд, лицо ее — немая, молящая маска, глаза подернуты влагой.
— Скажи мне только, это правда… правду говорят, будто у тебя с дочкой старшего пастуха?..
Парень огорчен и растерян, но затем лицо его приобретает жестковатое выражение.
— Правда-то оно правда… Но ты не горюй, как-нибудь уладится… — он опять прислушивается. — Ладно, я пошел, а то как бы меня тут не застали…
Он берет свою палку и выходит в темноту; слышно, как под ногами у него хрустнула ветка.
Девушка вся сникает, она сидит, укрыв лицо ладонями, и, видимо, не слышит, как скрипит приближающаяся повозка — небольшая двуколка.
— Напои коня, Амбруш… Ба, да никак тут кто-то есть! — И слышно, как человек соскакивает с двуколки.
— А ну, поглядим.
Тележка, поскрипывая, удаляется к колодцу, а шаги замирают у дупла старого тополя.
— Вон тут кто, оказывается!
Девушка медленно поднимает голову, успев при этом смахнуть ладонями слезы.
— Слава Христу… — шепотом приветствует она пришельца.
— Выходит, ты одна?..
Девушка кивает, а монах откидывает назад капюшон. Теперь видно, что монах — старый человек. Коричневая сутана его понизу запылилась, на ногах — лапти. Он испытующе разглядывает девушку.
— Неможется тебе?
Девушка чуть поводит плечами, но не смотрит на монаха. Губы ее шевелятся, но слов не разобрать. Монах подходит ближе.
— Теперь узнаю тебя, Вера. Я прослышал о тебе… на ярмарке.
При этих словах девушка вскидывает на него взгляд.
— И что же ты прослышал, святой отец?
— Будто ты уже в невестах ходила, а потом дело затянулось, точно узел на ремешке… И еще будто Ферко Тёрёк берет себе в жены дочку старшего пастуха. Верно это?
Девушка кивнула.
Монах долгое время молчит, а потом берет девушку за подбородок.
— Становись на колени, дочь моя.
Догоревшие угли подернуты серым пеплом. Тополь затих, и по водному зеркалу на дне колодца плывет луна.
Девушка опускается на колени. Она поникла всем телом, из глаз у нее льются слезы, с губ срывается едва уловимый шепот.
Монах тоже становится на колени; голова его покрыта капюшоном, глаза устремлены долу.
Исповедь длится недолго. Монах медленно выпрямляется.
— Ego te absolvo, — говорит он. — Отпускаю тебе грехи твои…
Он осеняет лоб девушки крестным знамением и тяжело поднимается на ноги.
— А с этим негодяем я еще потолкую по душам.
— Нет у меня к нему злобы… Ничего в душе не осталось… И ты не причиняй ему зла, святой отец.
— Пожалуй, ты права, Вера, — по некотором размышлении произносит монах. — Не печалься, все пройдет.
— Я не печалюсь.
— Ступай себе домой с богом… Вот увидишь, со временем все позабудется.
— Да, пойду домой…
Шаги монаха медленно удаляются по направлению к селу, а девушка все еще не поднимается с колен. Угли едва мерцают под пеплом, и лишь лицо девушки светится каким-то очищающим, возвышенным страданием.
Затем она встает и направляется к колодцу.
Тополь испуганно замирает, стихает ветер; из неизмеримой глубины колодца желтым оком взирает луна, но она не в силах удержать решившуюся на последний шаг девушку.
Раздается громкий всплеск воды, и опять все стихает.
Позднее из села доносится пение петухов, а еще чуть погодя ночной сторож нараспев оповещает:
— Ча-ас по полу-уночи-и!..
Ветер делает разворот и теперь заходит с севера, с холодным любопытством проносится над округой.
— Михайлов день, — подсвистывает он на лету. — Михайлов день… Я побывал во Времени и не могу забыть… Не могу уйти совсем и больше не вернуться…
— Только в эту пору… — как бы в утешение шелестит Бузина. — Только этой ночью.
— Давнее лето, давно минувшее лето… Сколько их было-прошло!.. — Как бы сам себе шепчет ветер. — Вернутся ли остальные?
— Тебе ли спрашивать? — вздыхает Бузина, которая из большого, раскидистого куста успела превратиться в дерево с мощным стволом. — Тебе ли об этом спрашивать, когда ты сам приносишь их из прошлого? Неужели ты не слышишь, когда приносишь их? Вот только ты почему-то не все минувшие лета возвращаешь из прошлого, выхватываешь то одно, то другое.