Голт плакал, и плач подтачивал мужество Когорты. Он желал, чтобы его презирали, и желание это уже начало исполняться, но тут Глефод, сам опаленный и испуганный, взял себя в руки. Разве я не такой же, сказал себе капитан, разве я не трус, не слабак, не боюсь умереть? Бедный мальчик: природа не сотворила его солдатом, и все же он должен сражаться, хотя и не знает как. Никто не хочет сражаться, и никто не хочет убивать, но таковы законы этого мира, и даже тот, кто идет против них, тот, кто просит лишь любви, должен взять в руки оружие и завоевать свое право.
Я все понимаю, я знал это всегда. Моя жизнь и мое решение – подтверждение этих азбучных истин. И все же, все же... Отчаяние и нелюбовь двинули меня в бой, но сражаюсь я не за них и хочу утвердить не это. Что же тогда? Как мне повести себя? Что я чувствую? Он жалок, этот Голт, жалок, как я; это говорят во мне прописи моей прошлой жизни, их чернила, что просачиваются сквозь новый линованный лист. Какая странная вещь – прошлое, оно требует, чтобы я учился на своих ошибках, но в то же время закрепило их во мне настолько, что часто я могу лишь их повторять. Так же и теперь. Я могу обвести эти слова, точно по трафарету, и выйдет: я презираю тебя, ты недостоин, ты слабый и бесполезный, ты мне никто. Так я отрекусь от него, отрежу от Когорты то, что считаю отжившим и мертвым. Они поддержат мое решение, никто не осудит меня.
И все же он не мертвый, этот друг моего друга, этот Огест Голт, которого я не знаю и, скорее всего, не успею узнать. Он живой, он испуган и плачет, он оступился, но до этого шел ровно, шел вместе с нами, нашей тропой. Я понимаю его позор и стыд за собственную слабость. Он – это я, таким я был когда-то. Ныне я вырос: вызов, брошенный непобедимому врагу, сделал меня другим.
Когда человек сражается с Роком, он возрастает в ответ. Мою новую линованную тетрадь не заполнят призраки прошлого. Мне по силам перечеркнуть эти слова и написать поверх:
Я ПРИНИМАЮ ТЕБЯ
Так думал Глефод, и, как и всегда, когда он обдумывал что-то особенно тщательно, он сделал это и о сделанном не пожалел.
Позор отделил Голта от остальных, своими руками он воздвиг вокруг себя стену, и на глазах у Когорты, одолевая собственные усталость и раздражение, капитан шагнул в этот круг отчуждения, в землю, куда, кроме него, не нашел сил ступить никто.
Огест Голт стоял на коленях, Глефод возвышался над ним, словно отец над сыном – израненным, побежденным в неравном бою. Он не мог представить, как поступил бы в этой ситуации маршал, ибо тот за свою жизнь не проиграл ни одной битвы, и солдаты его предпочли бы скорее умереть, чем заплакать.
Обреченный следовать образцу, неспособный выйти за пределы своей роли, Глефод не мог поступить, как отец, поэтому все, что ему оставалось – поступить так, как отец поступить совершенно точно не мог. И вот капитан склонился над Голтом, взял его голову в свои руки, взглянул в глаза – не испытующе, но с волнением перед мукой человеческого сердца – и заговорил так спокойно и мягко, как только умел.
Все повторялось, форма была прежней, и прежними были роли – отец и сын, однако содержание принадлежало уже капитану, было его – и больше ничьим.
– Чшш, тихо, тихо, – сказал Глефод своему воину, который от удивления перестал плакать и теперь глядел на него робко, но с надеждой. – Никто не отречется от тебя. И мы всегда будем рядом. И у нас будет своя легенда – не знаю, будет ли она такой же красивой, как и легенда о двухстах тридцати двух, но что она будет – это я тебе обещаю. И когда ее услышат те, кто считал нас дураками, они скажут: «Ну, надо же!» А мы ответим: «А вы не верили!» И они скажут: «Простите, мы были неправы». И мы, конечно, простим. И все будет хорошо. И я тоже – всегда буду с тобой и никогда тебя не оставлю.
Эти слова – они никогда бы не прозвучали для Глефода, не скажи их он сам, здесь и сейчас. Существовал и другой человек, заслуживающий таких слов не меньше, чем Голт, случайный и чужой – во всяком случае, ту их часть, где говорилось о «я тебя не оставлю». И все же именно ей, скрывающейся от простой и страшной мысли за глажкой уже не нужных рубашек, за поиском пыли на полках, дырок в скатерти, напрасных трат в семейном бюджете – именно ей этих слов услышать не довелось.
Они были сказаны не тем и не тому, и, несмотря на все их тепло, в глубине, за буквами и смыслом этих букв таилась некая червоточина, зловещий каприз причинно-следственных связей, что проистекает из бесконечности истории и нередко обращает благое дело в пролог трагедии. Если бы Глефод не был столь мягкосердечен, Голт бы ушел, уничтоженный, смятый позором – и потому остался бы жив. Преследуя свои неисповедимые цели, историческая необходимость, обрекшая Голта на смерть, обратила в свои инструменты и Глефодово многоречие, и его доброту.