— Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил — и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!
— Бр-р! — передернуло ее.
Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же — никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он — пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.
— Не то чтоб я против республиканства, — дипломатично добавил он. — Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.
— Просто ты не пробовал, — уязвленно отпарировала она.
— Пробовал, пробовал. Миллион раз.
— Тогда почему ваш брак разваливается?
Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.
Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.
— На сборище к Януарии пойдешь?
— Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.
— Ну, Крошка…
— На полном серьезе. — Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.
— Давным-давно, в детстве, — мечтательно начал Боз, — когда мы только-только переехали…
Но он видел, что она не слушает.
Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться — как правило, ночью, — и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.
Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть — словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.
— Ладно, я отчаливаю. Хорошо?
— Приятно провести время, — пожелала Крошка.
Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.
Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели — сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, — весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.
— Самый лучший возраст, сорок три, — повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.
— Лучше, чем двадцать один? — (Возраст Боза, понятное дело.) Вилликен решил, что это шутка, и кашлянул. (Вилликен курил табак.) Боз отвернулся и поймал взгляд какого-то рыжебородого незнакомца. В левом ухе того поблескивала маленькая золотая сережка.
— Вдвое лучше, — ответил Вилликен, — и еще чуть-чуть. — Поскольку это тоже была шутка, он снова кашлянул.
Из всех собравшихся незнакомец (рыжая борода, золотая сережка) был самый красивый, после Боза. Встав со скамейки, Боз легонько хлопнул пожилого фотографа по морщинистым, сложенным на коленях ладоням.
— А тебе сколько? — спросил он рыжую бороду с золотой сережкой.
— Шесть футов два дюйма. А ты?
— Я разносторонен, и весьма. Ты где живешь?
— Семидесятые восточные. А ты?