Сказка. Неоконченная и терзающая.
Солнце как раз скрылось, и я отвернулся от окна. Нужно дописать, дать жизнь следующим строчкам. Нужно отыскать верные слова.
Крылья бабочек. Цветные витражи.
Мне стало спокойно и даже немного пусто. Листки с обрывками снов сами собой сложились на стол. За окнами разливались сумерки, а где-то внизу гудел чайник, подзывая к себе.
Вечер будет тихим, именно в такие приходят истории, рассаживаются вокруг, давая записать себя, запечатлеть, запомнить.
И пусть в глубине души я ещё слышал, как опасно зовёт к себе бездна, я ещё помнил, как пустым взглядом смотрят тёмные окна, на самом деле опасность давно миновала. Нужно было взять за перо — и только-то.
— Читай, — последний раз вздохнул ветер.
Мне подсунули новый листок, и я лукаво улыбнулся, вспоминая сразу эти строчки:
«Чистою водой умывался город,
Пели мостовые, звенели трамваи в такт,
Мне казалось, был я когда-то дорог.
Теперь — пустяк.
Чистою водой умывалось небо,
Облака бежали прочь, не услышав знак.
Мне казалось, я никогда тут не был,
Обернулся — враг».
Читать… Мне нужно было прочесть, прочесть их все, каждую, каждое. Оживить голосом в текучих сумерках.
Так что пора было сделать чай и начать, начать читать. Строка за строкой.
Дрогнули крылья бабочек.
Зажглись витражи.
========== 124. Выпускать миры всегда больно ==========
Эту историю я гримом писал по лицу. Словно сам для себя стал холстом, и листом, и картиной. Я рисовал небо на пасмурном лбу, солнце в зените, и ночь, приходящую вовремя.
В глазах моих колыхался весенний туман.
Пальцы испачкались чёрным, уголь въелся в кожу. Уголь лёг на губы, всё обернулось тьмой. Грим обернулся сутью, маска стала истиной.
Я переписывал собственную судьбу.
Сквозь меня тёк туман, проносились огни фонарей, пробегали потоки вешней воды. Я был заполнен и пуст, тёмен и светел, во лбу моём горело солнце, в глазах утонули лунные тени, стлался по щёкам туман.
Знаки сбежали по шее и перешли на плечи, скользнули, обвив запястья, спустились к груди. Я рисовал без устали, точно внутри меня воскресали и гасли тысячи тысяч солнц.
Когда я закончил, то стал небосводом со всеми звёздами и светилами. Стал землёй с лесами и реками, стал целым миром, заключённым в хрупкое тело, ломкое тело, которое так легко поддаётся времени.
Я рисовал на коже мир, мир оживал под ней.
***
Привычным жестом я зачерпнул золы из только что остывшего костра. Серым пеплом провёл по лбу черту, отделив небо от земли, поставил точку, обозначив молодую и тёмную луну.
Я рисовал золой на щеках горы, я вёл сеть рек через собственную грудь к животу и ниже, ниже… Я замер, когда мир на мне был закончен.
В один миг он пронзил меня, пробил навылет, вырвался из оболочки и развернулся, как разбрасывает крылья орёл, поднимающийся с восходящим потоком воздуха.
Мир пронёсся сквозь меня и оставил на краю, а я, задыхающийся, лишившийся самого себя и нашедший себя вновь, стоял нагим, ожидая, когда же уляжется боль.
Выпускать миры всегда больно.
***
Выпускать миры всегда больно, и всегда вместе с ними теряется часть самого себя, разлетается клочьями облаков, стаями птиц, рассыпается песком по новым, едва рождённым пляжам, распадается пенной волной.
Оставшись под сенью деревьев, я лежал, обессилевший на чёрной и влажной, насквозь пропитанной жизнью земле и смотрел на узор кроны, вычурно лёгший на лазурное небо.
Я смотрел, ожидая, когда сквозь меня пройдут ростки, когда я обращусь травой, отращу корни, растворюсь полностью.
Мне пришлось встать и уйти, потому что в этом мире моё время закончилось, и он, рождённый из меня, не захотел принять меня навечно.
Судьба путника порой оборачивается не самой приятной стороной, дорога зовёт и тогда, когда больше не в силах идти. И отказать ей нельзя, не получается, никак не отступиться.
***
Пальцы были испачканы синим и чёрным. Если бы краска только могла, она собралась бы каплями на кончиках пальцев. Из каждой капли родился бы маленький и совсем хрупкий мирок.
Я бездумно провёл по щеке, извилистая полоска могла бы стать океаном, но осталась полоской, не доведённая до конца.
На моё плечо опустилась тяжёлая рука. Я намеренно не оборачивался, ожидая, когда же раздастся голос, но чужие пальцы макнулись в черноту и выкрасили мне губы.
— Сын.
— Отец, — откликнулся я.
Теперь мы смотрели друг другу в глаза.
— Ты тратишь себя.
— Выпускаю миры.
— Слишком много.
— Мне это нравится.
— Зачем?
На этот вопрос ответа у меня не нашлось. Я лишь откинулся ему на грудь, оказался в его руках, почувствовал себя маленьким и хрупким, как тот неродившийся из капли краски мир.
Он обнял неожиданно крепко.
— Когда-нибудь мне придётся переткать тебя из туманов и рос, собрать из отблесков зари и осенней свежести. Выложить листьями палыми и наполнить дождевой водой и первым снегом, потому что ты растратишь себя всего.
— И я проснусь в невозможно-светлой комнате твоего замка, за окном будет стоять плачущий кровью лес, а ты встретишь у подножия лестницы, чтобы опять отпустить растрачивать себя, — засмеялся я в ответ.
— Запру.
— Путника? Странника, который может открыть дверь в самом себе?
Мы замолчали.
Внутри меня искал себе место и сворачивался клубком вопрос «Зачем». Ему неуютно было в клетке из рёбер, тесно слушать бьющееся сердце. Он царапался и тянул длинную морду.
— Ты подарил мне нового зверька, — произнёс я вслух. Голос был монотонным и размеренным.
— Он уйдёт со мной.
— А ютится будто навеки.
— В тебе ему тепло, — отец усмехнулся над моим ухом.
Он был много выше меня, много сильнее. И мне никогда его было не догнать.
***
Много позже я сидел у камина, а отец расположился напротив меня. Мы не разговаривали, только встречались взглядами. Мало кому понравилось бы его присутствие, но мне было так хорошо и спокойно, как не бывало уже давно. Зверь по имени Зачем лежал у моих ног, в клетке груди ему не понравилось — слишком уж тесно.
Мы молчали, но я знал всё, что он хотел бы мне сказать.
Сколько раз мы некогда говорили об этом, что изменилось?
Мы никак не могли привыкнуть: я — к излишней опеке, он — к тому, что с моих пальцев часто срываются кровавые капли, чтобы напитать двери, чтобы взрастить миры.
— Когда-нибудь ты кончишься, — вдруг произнёс он. — И тогда я разрушу их все, все до единого, чтобы собрать тебя вновь.
— Как жестоко и страшно.
— Ты знаешь, кто я.
— Как и ты — кто я.
В его глазах была тьма и любовь, в моих непримиримость и… Что ещё?
Мы улыбнулись друг другу.
— Но внутри тебя я вечно жив.
— Так и есть.
И снова нас обняло молчание. Возможно, будь здесь мать — и мы не стали бы говорить ни о чём подобном. Не при ней, не так, чтобы она слышала, хоть она и знала насквозь каждый наш разговор.
Но есть всё же разница между произнесённым прямо в лицо и тем, что приносят ветра.
***
Эту историю я выписывал гримом по собственной коже. Ложился неровно, получалось не то. Но я начинал снова и снова, я пытался ещё и ещё. Первый мир должен был выступить сквозь меня.
Я был и не был один, рядом горел костёр, и золой наверняка получилось бы лучше, но я творил в себе солнце, я поднимал сквозь себя плоть суши, я вёл реки и наполнял моря.
Во мне вырастал и расцветал первый мир, а я был ему дверью, дорогой и проводником разом.
— Такова твоя суть, — голос матери прорезал тьму, будто нож.
— Он потратит себя всего, — отец не хотел признавать.
В этом был их извечный спор, и мне оставалось только отпустить их обоих и искать собственный ответ.
Черта, точка, полукружье, я выписывал слово за слово, фигура за фигурой, танец за танцем новую реальность.
Когда-нибудь все они, каждая из них, откроются и впустят меня, странного, может, безумного демиурга. Когда-нибудь, но пока это я должен их выпустить.