Хватит уже этих твоих едких, коварных замечаний, сказал дочери Шнейдерман. Я не думал, что ты способна на такие подлости, Маргарет, на такую злобную жестокость. Стыд и позор. Стыд и позор. Стыд и позор. Роза – замечательный и великолепный художник, и если тебе удастся за всю свою жизнь свершить одну десятую того, что сделала она, ты превзойдешь мои самые смелые ожидания. Но для того, чтобы совершить даже самую малость на свете, дорогая моя, нужна душа, а по тому, как ты себя сегодня ведешь, я начинаю сомневаться в том, что она у тебя имеется.
То был первый раз, когда Фергусон стал свидетелем гнева своего отчима – ревущей, апоплексической разновидности, ярости такой необъятности и разрушительной силы, что можно было лишь надеяться на то, что гнев этот никогда не обратится на него самого, но до чего же приятно было видеть, как тем вечером он обрушился на Маргарет, столь полно заслужившую подобного жесткого выговора от своего отца, и как же радовался он, когда понял, что Шнейдерман готов был защищать свою новую жену от нападок собственной дочери – замечательный и великолепный художник, это внушало надежду на будущее их брака, чувствовал Фергусон, и когда Маргарет неизбежно ударилась в слезы, а Элла, тоже готовая разрыдаться, возмутилась, что он не имеет права так разговаривать с ее сестрой, Фергусон услышал, как мать его произнесла фразу, впервые произнесла то, чем станет пользоваться всякий раз, когда Шнейдерман выходил из себя в месяцы и годы, что расстилались впереди: Полегче давай, Гил, – чему как-то удалось донести двойной груз и предупреждения, и ласки, и как только он впервые услышал эти слова своей матери, она встала со своего места и подошла к мужу, человеку, за которым была замужем всего шестнадцать дней, встала у него за спиной, пока он продолжал сидеть во главе стола, положила руки ему на плечи, а затем нагнулась и поцеловала его в затылок. На Фергусона произвели впечатление ее храбрость и самообладание, отчего он вдруг подумал о том, как кто-нибудь входит в клетку льва, но мать его, очевидно, знала, что делает, поскольку Шнейдерман отнюдь не оттолкнул ее, а поднял правую руку и сплел ее с ее рукой, а как только взялся за нее покрепче – поднес ее руку к губам и поцеловал ее. Они даже не взглянули друг на дружку, но скандал был погашен, ну или почти погашен, поскольку еще предстояло договориться об извинении, каковое Шнейдерман строгим голосом все-таки вытянул из упрямой, плачущей Маргарет, та едва сумела заставить себя поднять взгляд на мачеху, но все же слово произнесла, сказала: Извините, – и поскольку размолвка случилась уже за десертом (клубника со сливками!), с трапезой, по сути, было покончено, а потому сестры смогли проворно ретироваться, чтобы сохранить лицо, под предлогом того, что у них на девять назначена встреча со старыми школьными подругами, что, как Фергусон знал, было враками, поскольку изначально предполагалось, что девчонки проведут ночь у них в квартире, спать будут в его комнате, а он сам расположится на диване в гостиной – на особом раскладном диване, который мать его купила специально для этой цели, но случай так и не выпал, ни в ту ночь, ни в какую другую, потому что во все свои дальнейшие визиты в Нью-Йорк сестры останавливались у брата их матери и его жены в Ривердейле, а если Шнейдерман хотел их видеть, ему следовало приходить в ту, другую квартиру или встречаться с ними в общественных местах, и прошло много лет, прежде чем нога их ступила в новую квартиру, выходящую окнами на реку.
Фергусону было все равно. Не желал он иметь ничего общего ни с одной из тех девчонок, как не желал иметь ничего общего с отцом Шнейдермана, который, к сожалению, заявлялся к ним на ужин примерно раз в месяц и сыпал всевозможными банальностями об американской политике, Холодной войне, санитарно-гигиенических работниках Нью-Йорка, квантовой физике и даже о самом Фергусоне: Ты поосторожней с этим своим мальчонкой, либхен, – у него один секс на уме, а он сам этого еще не соображает, – но Фергусон из кожи вон лез, чтобы избегать его, всегда тщательно заглатывал основное блюдо в рекордные сроки, а затем утверждал, что для десерта слишком наелся, и на этом рубеже обычно скрывался у себя в комнате, готовиться к завтрашней контрольной по истории, которую на самом деле уже провели сегодня. Его новый не-дедушка был чуть менее ужасен, чем Маргарет и Элла, быть может, но ненамного, недостаточно для того, чтобы Фергусону хотелось засиживаться за столом и слушать его чокнутые рассужденья о тайных концентрационных лагерях Дж. Эдгара Гувера в Аризоне или сговоре Общества Джона Бэрча и Коммунистической партии в целью отравить все водохранилища Нью-Йорка, что, возможно, и было бы забавно на некий странный манер, если бы старик так сильно не орал при этом, но двадцать минут или полчаса в его компании – вот все, что Фергусон был способен вытерпеть. Итого – трое новых родственников, кого он терпеть не мог, трое Шнейдерманов, без которых радостно можно было бы обойтись, но ведь были же еще и другие Шнейдерманы, жившие всего в тринадцати с половиной кварталах от них, на Западной Семьдесят пятой улице, и хоть ему трудно было питать расположение к своей сводной тете Лиз, которая ему казалась личностью раздражительной и нервной, слишком уж суетилась из-за мелочей повседневной жизни и явно не понимала, что жизнь может вдруг кончиться, а ты так и не начнешь жить, он немедленно проникся добрыми чувствами к брату Шнейдермана Даниэлю и двум Шнейдермановым потомкам, его сводным двоюродным Джиму и Эми, которые сразу же приветили Фергусона и считали своего дядю Гила везучим сукиным сыном (по словам Джима), раз он женился на такой женщине, как мать Фергусона, кто (по словам Эми) была, считай, само совершенство.