Выбрать главу

Энди был мягче и дряблее Фергусона, худосочный и высокий, но без мускулатуры, человек никогда не занимался спортом и никак не разминался, и его завораживала твердость мышц Фергусона, тело баскетболиста, какое Фергусон создал себе, поднимая тяжести и делая каждый вечер по сотне отжиманий и сотне приседаний, и вновь и вновь Энди говорил Фергусону, какой тот красивый, поглаживая рукой тугой живот Фергусона и восхищаясь его плоскостью, повторяя, до чего у него прекрасное лицо, до чего прекрасная задница, до чего прекрасен у него хуй, до чего прекрасны ноги, столько прекрасного, что ко второй из трех их суббот вместе Фергусона оно уже начало гнести, как будто Энди говорил о нем так, как он (Фергусон) сам бы говорил о девчонке, что стало еще одной темой, насчет которой у Фергусона стали возникать некоторые сомнения, вопрос о девчонках, поскольку всякий раз, когда он упоминал замечательную внешность Изабеллы Крафт или говорил что-то о том, как он до сих пор любит Эми Шнейдерман, Энди скраивал гримаску, после чего отпускал какую-нибудь оскорбительную шуточку о девушках вообще, говоря, что мозги у них генетически уступают мозгам мужчин, к примеру, или что их пёзды – рассадники инфекций и болезней, некрасивые, нелепые замечания, казалось, намекавшие на то, что в марте Энди говорил неправду, заявляя, что девушки ему нравятся, ибо даже мать его не стала исключением для его озлобленных порицаний, и когда Фергусон услышал, как он называет ее убогой, тупой коровой, а в другой раз – отвратительным корытом дерьма, он парировал тем, что заявил: свою мать он любит больше кого бы то ни было на свете, на что Энди ответил: Невозможно, пацан, это просто невозможно.

Впоследствии Фергусон понял, насколько неверно толковал он ситуацию с самого начала. Он предполагал, что Энди – просто очередной перевозбужденный мальчишка, вроде него самого, кому не везет с девчонками, а потому он желает попробовать с мальчишкой, что двое мальчишек куролесят друг с другом ради удовольствия, устраивают поебки-потешки двух девственников, но ни разу не взбредало ему на ум, что из этого может развиться что-либо серьезное. Затем, в последнюю субботу, что они провели вместе, всего за несколько минут до того, как Фергусону пришла пора уходить из квартиры, пока они вдвоем лежали рядышком на кровати, по-прежнему голые, все еще потные и запыхавшиеся, каждый опустошен усилиями последней четверти часа, Энди обнял Фергусона и сказал, что любит его, что Фергусон – любовь всей его жизни, и он никогда не перестанет его любить, даже после того, как умрет.

Фергусон ничего не ответил. Любое слово в этот миг было словом неверным, поэтому он придержал язык и не сказал ничего. Грустно, подумал он, как это грустно и как это обескураживает, что он заварил такую кашу, но ему не хотелось задевать чувства Энди, рассказывая ему о собственных чувствах, которые сводились к тому, что он в ответ его не любил и никогда не полюбит его в ответ, сколько сам жив будет, а это у них прощание, и жалко, что все вынуждено так закончиться, поскольку веселье было таким веселым, но черт бы его все побрал, ему не следовало этого говорить, и как же он мог оказаться таким глупым?

Он поцеловал Энди в щеку и улыбнулся. Пора идти, сказал он.

Фергусон спрыгнул с матраса и принялся подбирать с пола одежду.

Энди сказал: В то же время на следующей неделе?

Что показывают? – спросил Фергусон, влезая в джинсы и застегивая пряжку на ремне.

Два Бергмана. «Земляничная поляна» и «Седьмая печать».

Ой.

Ой? Что – ой?

Только что вспомнил. Мне в следующую субботу с родителями в Рейнбек ехать.

Но ты же еще ни одного Бергмана не смотрел. Это важнее, чем проводить день с мамашей и папашей, нет?

Наверное. Но мне нужно с ними поехать.

Тогда через неделю?

Фергусон, надевавший уже ботинки, еле слышно пробормотал: У-гу.

Ты же не придешь, правда?