Первые попытки его второго курса: рассказ о человеке, который просыпается однажды утром и обнаруживает, что у него другое лицо; рассказ о человеке, потерявшем бумажник и паспорт в чужом городе за границей и продающем свою кровь, чтобы поесть; рассказ о маленькой девочке, которая меняет себе имя первого числа каждого месяца; рассказ о двух друзьях, перестающих быть друзьями из-за спора, в котором доводы и того и другого ошибочны; рассказ о человеке, который случайно убивает свою жену, а затем решает выкрасить все дома у себя в районе в яркий оттенок красного; рассказ о женщине, утратившей дар речи и ловящей себя на том, что с годами становится все счастливее; рассказ о подростке, который сбегает из дому, а потом, когда решает вернуться, обнаруживает, что его родители исчезли; рассказ о молодом человеке, пишущем рассказ о молодом человеке, пишущем рассказ о молодом человеке, пишущем рассказ о молодом человеке…
Хемингуэй научил его смотреть на свои фразы тщательнее, показал, как соразмерять весомость каждого слова и слога, что идут на постройку абзаца, но какого восхищения ни было б достойно письмо Хемингуэя, когда тот работал на пике мастерства, его произведения мало что говорили Фергусону, все это мужское позерство и стоицизм с плотно сжатыми губами казались ему слегка нелепыми, поэтому он оставил Хемингуэя ради более глубокого, более требовательного Джойса, а потом, когда ему исполнилось шестнадцать, дядя Дон подарил ему еще одну стопку книжек в мягких обложках, и среди них – книги доселе ему не известного Исаака Бабеля, который быстро стал для Фергусона автором рассказов номер один в целом свете, и Генриха фон Клейста (главного героя первой биографии Дона), который быстро стал для Фергусона автором рассказов номер два, но еще ценнее для него, если не сказать
драгоценнее и неизменно фундаментальнее, было сорокапятицентовое издание «Сигнита» «Уолден и Гражданское неповиновение», что оказалось втиснуло между художественной прозой и поэзией, ибо хоть Торо и не сочинял ни романов, ни рассказов, писателем он был высочайшей ясности и точности, создавал такие безупречно сконструированные фразы, что Фергусон ощущал их красоту подобно удару кулаком в подбородок или лихорадке в мозгу. Совершенство. Каждое слово казалось стоящим идеально на своем месте, а каждая фраза представлялась сама по себе маленьким произведением искусства, независимой единицей дыхания и мысли, и восторг от чтения такой прозы заключался в том, что ты никогда не знал, насколько далеко Торо прыгнет от одной фразы к следующей – иногда всего лишь на несколько дюймов, иногда на футы и ярды, а иногда и на целые немеренные мили, – и ошарашивающее воздействие этих неравных расстояний научило Фергусона думать по-новому и о собственных попытках, поскольку Торо делал вот что: в каждом своем написанном абзаце он сочетал два противоположных и взаимоисключающих порыва – их Фергусон начал называть порывом повелевать и порывом рисковать. Вот в чем заключается секрет, чувствовал он. Сплошная власть приводит к безвоздушному, удушающему результату. Сплошной риск ведет к хаосу и невнятице. Но сложить то и то вместе – и тогда, возможно, на что-нибудь наткнешься, тогда, быть может, слова, поющие у тебя в голове, запоют и на странице, и полетят бомбы, и рухнут дома, и мир начнет выглядеть иным миром.