Выбрать главу

И вновь бунт постепенно сошел на нет, и вновь все разбрелись по домам, и на сей раз казалось, что все закончилось насовсем, вторая ночь двухсуточного загула разрушения и анархического высвобождения, но вот чего не знал никто в расходившейся толпе – что в двадцать минут третьего мэр Аддоницио позвонил губернатору Ричарду Гьюсу и попросил его прислать Национальную гвардию и полицию штата Нью-Джерси. К рассвету через город покатились танки гвардейцев, пять тысяч тяжело вооруженных солдат занимали позиции на улицах Центрального района, и на последующие три дня в Ньюарк вошла Вьетнамская война, поскольку хоть ни один вьетконговец и не называл Мохаммеда Али негритосом, черное население Ньюарка теперь превратили во вьетконговцев.

Губернатор Гьюс: «Это преступное восстание людей, утверждающих, что они ненавидят белого человека, хотя на самом деле ненавидят они Америку».

КПП с колючей проволокой. В десять вечера – комендантский час для машин, к одиннадцати чтоб никого на улицах уже не было. Мародерство прекратилось, и возбуждение первых двух ночей переросло в городскую войну, натуральные боевые действия, где оружием служили винтовки, автоматы и пламя. Белого капитана пожарной охраны по имени Майкл Моран, тридцати восьми лет, отца шестерых детей, застрелили, когда он стоял на лестнице, расследуя сигнал пожарной тревоги на Централ-авеню, и с того момента Гвардия и полиция штата исходили из допущения, что весь город кишит черными снайперами, засевшими на крышах и целящими в любого белого, кто попадался им на глаза. То, что двадцать четыре из двадцати шести людей, убитых в те дни, оказались черными, похоже, опровергало такое допущение, но оно позволило Гвардии и полиции расстрелять тринадцать тысяч патронов, паля прямо в окна квартиры на втором этаже, где проживала женщина по имени Ребекка Браун, к примеру, и убить ее, как это описывал «Стар-Леджер», «шквалом пуль», или всадить еще двадцать три пули в тело Джимми Рутледжа, или подстрелить двадцатичетырехлетнего Билли Фурра за преступление, состоявшее в том, что он взял холодную газировку из уже разграбленного гастронома и отдал ее хотевшему пить фотографу из журнала «Лайф».

При этом мать Фергусона делала все возможное, чтобы и дальше снимать, но ей приходилось работать и днем – фотографировать танки, солдат и теперь уже разгромленные предприятия черных по всему Центральному району, сотни снимков, документировавших все аспекты столкновения, какие она считала значимыми, а поскольку отец Фергусона вогнал себя в панику насчет безопасности Розы, он теперь настаивал на том, чтобы всюду ее сопровождать, куда б та ни отправилась, и все те три дня из такого решения следовало то, что он сидел с нею на заднем сиденье старой «импалы», а Фергусон катал родителей по всему городу, а затем, с приближением комендантского часа, завозил катушки непроявленной пленки в здание редакции «Стар-Леджера», после чего возвращался в квартиру на спокойной Ван-Велсор-плейс. Сквозь ужас тех дней восхищение Фергусона матерью продолжало расти. Чтобы сорокапятилетняя женщина, которая всю жизнь была портретисткой в ателье, а в журналистике начала работать, снимая приемы в садах предместий, могла отправиться делать то, что она делала сейчас, поражало его как одно из самых невероятных человеческих преображений, какие он когда-либо наблюдал. Вот что служило ему единственным утешением, поскольку от всего остального в тот период его тошнило, душе его было тошно, его выворачивало наизнанку, тошнило от мира, в котором он жил, и легче не становилось оттого, что его отец каждый вечер бесился из-за них, проклятых шварцес, и того, как ненавидят они нас, евреев, и это конец всему, объявлял он, он будет ненавидеть их в ответ веки вечные, с этого мига и дальше, ненавидеть их яростно каждую минуту, покуда не настанет тот день, когда он умрет, и вот во время одной такой тирады Фергусону стало до того противно, что он вышел из себя и велел отцу заткнуться, чего прежде никогда в жизни себе не позволял.