Провели там они полтора часа, быть может – час и три четверти, он так толком и не понял, сколько это длилось, и пока обычно прожорливая Эми ковыряла еду, а Фергусон один за другим осушал бокалы красного вина, в одиночку опустошив ту первую бутылку и заказав другую, они говорили и умолкали, снова говорили и умолкали, а потом все говорили, говорили и говорили, и уже довольно скоро Фергусону сообщили, что между ними все кончено, что они переросли друг дружку и теперь движутся в разные стороны, а потому им следует перестать жить вместе, и нет, сказала Эми, в этом никто не виноват, уж меньше всех виноват Фергусон, он же любил ее так сильно и так хорошо с самого их первого поцелуя на скамейке в том скверике Монклера, нет, дело просто в том, что она больше не может выносить удушающих пределов их парной жизни, ей нужно быть свободной, чтобы ломиться дальше по жизни одной, уехать в Калифорнию без привязок и без бремени кого бы то ни было и чего бы то ни было, и дальше работать на движение, такова теперь ее жизнь, и Фергусону больше нет в ней места, ее чудесному Арчи с его большой душой и добрым сердцем придется дальше обходиться без нее, и ей жаль, так жаль, так невообразимо жаль, но так уж оно теперь все, и ничего, ни единой штуке на всем белом свете нипочем не удастся этого изменить.
Эми уже плакала, два ручейка слез скатывались у нее по лицу, покуда она нежно распинала сына Розы и Станли Фергусонов, но сам Фергусон, у кого было гораздо больше поводов плакать, чем у нее, был слишком пьян для того, чтобы плакать, не чересчур пьян, но довольно пьян, чтобы не чувствовать позыва откручивать краны с соленой водой, что было только к счастью, как ему казалось, поскольку не хотелось, чтобы ее последнее впечатление о нем было как о человеке раздавленном, кто рыдает перед ней кишками наружу, и потому он призвал на помощь все силы, что в нем еще оставались, и произнес:
О, моя наивозлюбленнейшая Эми, моя необычайная Эми с неукротимыми волосами и сияющими глазами, моя дорогая возлюбленная о тысяче трансцендентных нагих ночей, моя блистательная девочка, чьи рот и тело много лет творили чудеса с моими ртом и телом, единственная девушка, кто когда-либо спала со мной, единственная девушка, с кем мне когда-либо хотелось спать, всю мою оставшуюся жизнь мне не только будет не хватать твоего тела, но особо мне будет не хватать тех частей твоего тела, что принадлежат только мне, что принадлежат моим глазам и моим рукам, и даже тебе самой неизвестны, тех твоих частей, каких ты и не видела никогда, тех задних частей, что невидимы тебе так же, как мои невидимы мне, как незримы они для всякого человека, обладающего или обладающей своим собственным телом, начиная с твоей попы, разумеется, твоей восхитительно круглой и изящной попы, и задних сторон твоих ног с маленькими бурыми крапинками на них, перед которыми я преклонялся так долго, и тех морщинок, что награвировались на твоей коже под самыми твоими коленками, в том месте, где нога сгибается, как восхищался я красотой двух этих линий, а еще сокрытая часть твоей шеи и бугорки на твоем позвоночнике, когда нагибаешься ты, и прелестный изгиб твоей поясницы, который принадлежал мне и только мне все эти годы, и бо́льшая часть твоих лопаток, дорогая моя Эми, как две лопатки твои выпирают – это мне всегда напоминало лебединые крылья, или же крылышки, торчащие их спины сельтерской девушки с «Белой скалы», кто была первой девушкой, кого я когда-либо полюбил.