Выбрать главу

    — За аборт он меня убьёт ещё вернее, он страстный противник абортов, почему, вы думаете, нас у него пятеро детей.

    — Пятеро… — задумчивым эхом отозвался узник.

    — Он убил свою первую жену за то, что она сделала аборт, — продолжала девушка.

    — Ужас!

    — Вот у нас только один выход и остался, как есть один, — сокрушённо покачала головой жена надзирателя.

    — Бежать с пожарным? — предположил заключённый.

    — Отсюда не сбежишь, — усмехнулась девушка.

    — На тебя вся надёжа, милок, — доверительно прошептала жена надзирателя.

    — Не понимаю, — покачал головой узник. Он в самом деле не понимал, чего от него хотят эти женщины.

    — Ну тебе же всё равно сидеть не пересидеть, голубь, — принялась терпеливо объяснять жена надзирателя. — Тебе что так, что этак — пожизненно тут куковать. Так сделай себе приятно и нам хорошо.

    — И что же я должен сделать?

    — Ключик в замочек, — игриво ответила жена надзирателя, — меч в ножны, болтик в гаечку… Ну?

    — Я не слесарь, я работник умственного труда.

    — Чтобы детей умом делали, такого я не слыхала, — оторопело произнесла мать.

    — Я тоже, — отозвался узник.

    — Ну вот и славно, — обрадовалась жена надзирателя, — вот и договорились. Сегодня, стало быть, вечером и сладим дело, ага?

    — Да как хотите, — пожал плечами узник. — А какое дело?

    — Святая дева, пресвятая богоматерь, храни господь и святые твои… — вздохнула жена надзирателя и во вздохе её впервые почувствовалось то ли нетерпение, то ли досада. — Да что же это за дундук-то, ей богу! Как ты столько детей-то настрогал, если ни бельмеса в этом не смыслишь?

    — Сколько? — опешил узник.

    — Отвечай, охломон ты этакий, — окончательно потеряла терпение жена надзирателя, — будешь сильничать девку или нет?!

    — Тише, мама, тише, — зашикала дочь надзирателя. — Вы не понимаете, узник. У меня будет ребёнок. От пожарника. Этого нельзя. А от вас — можно, если вы меня изнасилуете. Понимаете теперь? Отцу просто не к чему будет придраться. А вы получите свою радость. И не одну. Обещаю снабжать вас мухами весь срок вашего заключения, то есть пожизненно.

    — Ах вот в чём дело! — простонал узник, наконец-то уразумев желание женщин. — О боже, боже! O tempora, o mores![2] О трагифарс души человеческой, о горе от ума!

    — Слава богу, наконец-то, — с облегчением вздохнула мать. — Ну и ладно. Теперь ешь свой обед, милок, а то, я чай, остыло уже всё. Того и гляди отец пожалует, нагорит нам тогда всем.

    — Так вы согласны, узник? — уточнила дочь.

    «Что делать мне? — думал узник. — Отказаться?.. Но — мухи… И я так давно не был с женщиной… О боже, боже!»

    — Вы ещё не сожгли фотографию? — обратился он к дочери надзирателя. — Покажите мне её. В последний раз. Умоляю.

    Она достала из кармана передника фотографию, на вытянутой руке показала её узнику, осторожно, чтобы тот ненароком не выхватил. Через минуту достала спички и споро подожгла фото. Узник с выражением ужаса и бесконечной муки взирал на происходящее, но не делал попыток вмешаться. Когда портрет догорел, он упал лицом в ладони.

    — О горе, горе! — плача, простонал он.

    — Ты есть-то будешь, милок? — спросила жена надзирателя, словно и не замечая его состояния. — Или уносить?

    Спохватившись, он набросился на еду, принялся жадно пожирать остывший горох, почти не жуя, торопливо глотая, давясь и откашливаясь.

    Жена надзирателя удовлетворённо кивнула и перешла к наставлениям:

    — Значит, завтрева мы тебе ужин принесём, ты поешь, наберёшь сил для подвига. А как поешь, я понесу касрули, а дочка с тобой останется, ну, будто прибрать. Возьмётся она пыль протирать, тут ты начинай ходить по камере, ходить и на неё поглядывать — примеряешься, стало быть, и лихой замысел лелеешь. Господин надзиратель-то в колидоре будет сидеть на то время. Когда я выйду, он ещё спросит меня, мол, а дочь-то где. Я ему и скажу: пылюку, скажу, надо протереть, а то этот охломон грязюкой зарос уже по самые уши. Ну, ладно, скажет господин надзиратель и хлопнет меня по заду и заржёт, что твой Букефал. Но я ему подмигивать в этот раз не стану, чтобы он за мной не увязался на кухню, а то ведь не услышит, когда дочка кричать станет. Если увяжется, то опять поставит меня у печки или у мешка с картошкой и будет потешаться. Оно, конечно, ничего бы так-то, но не нынче только, а в другой раз я ему подмигну. Так вот, стало быть, ходишь ты вокруг дочки-то, ходишь и посматриваешь, как она пылюку сметает. Потом она юбку подоткнёт, чтобы, мол, полы помыть. И наклоняться будет ещё этак, и вот этак, и зад выпячивать, как последняя, — жена надзирателя даже согнулась, показывая, как будет выпячивать зад дочь. — Ага. Тут ты на неё и набросишься. Но поначалу сильно не шуми, а тихохонько тащи её на топчан, там лезь под юбку и трусы с неё сдёргивай. Ты дочка, — обратилась она к дочери, — тоже не верещи раньше времени, дай человеку потешиться над тобой, а то не поверит отец — у него, заразы, на такие дела чутьё. Если спросит потом, почему ты не орала сразу, то скажешь, что узник, мол, тебе в рот юбку затолкал, а уж потом надругивался. Тебе, милок, в самом деле нужно будет подол ей в рот запихать. Только не сильно пихай, не глубоко, а то удушишь девку, и всё тогда насмарку пойдёт, ничего тогда не получится. Вот, стало быть. Затолкаешь ей юбку-то в рот и делай своё дело. Делать надо как полагается, по-человечески, а не для виду, потому как отец потом обязательно проверит, чего было и осталось ли чего в ней.

    — Он же убьёт меня! — простонал узник.

    — Не бойся, милок, не убьёт, — успокоила жена надзирателя, — не имеет он такого права — его тогда господин начальник тюрьмы самого убьёт и фамилию не спросит. Да и я прибегу из кухни на шум, удержу его, если убивать примется. Ну вот, стало быть, как закончишь дело своё, так юбку она у себя изо рта вытянет и начнёт визжать. Ты сразу-то с ней не соскакивай, чтобы господин надзиратель вас при этом самом застал. А ты, дочка, когда начнёшь верещать, дай волю рукам — поцарапай мурло узнику, помолоти кулаками, но смотри, осторожно, глаза ему не выдери, а то что ж мы, нехристи какие, что ли — человек к нам с добром, а мы к нему с топором, мы ему глаза выдирать — не гоже так. Вот как отец-то ворвётся, ты узника с себя сталкивай и смотри у себя промеж ног и кричи чего-нибудь, чтобы господин надзиратель понял, что зараза в тебя всё ж таки попала. Ну и всё, а там уже как бог даст. А я через минуту здесь буду, так что ты, милок, за жизнь свою не опасайся, хоть она тебе и не особо-то нужная, чего уж там говорить. Вот, стало быть. А теперь — с богом, дочка, давай посуду уносить будем.

    Не дожидаясь, пока узник допьёт холодный уже чай, женщины принялись собирать посуду, буквально вырывая из руки узника кружку. Собрав, просеменили к двери и вышли. Снова проскрежетал и стукнул засов.

    Узник остался сидеть на табурете с потерянным видом, уставя отсутствующий взгляд на хлопья пепла, оставшиеся на полу после сожжённой фотографии. Потом взял с топчана фон Лидовица, не глядя выдрал одну страницу, свернул в кулёк, поднялся с табурета, подошёл к чернеющим лохмотьям и принялся осторожно собирать их. По щекам его текли слёзы, а из груди порой, вместе с сиплым дыханием отбитых, кажется, лёгких, вырывались прерывистые всхлипы.

    Он уже совсем было задремал, когда снова загремел засов, дверь открылась, и в камеру ступил надзиратель. В руке его подрагивала нетерпеливой готовностью дубинка, доброе лицо не сулило ничего хорошего, хотя при взгляде на него и нельзя было сказать, что тюремщик в гневе. Тем не менее, что-то такое было в его глазах, от чего узнику захотелось забиться в угол и трепетать.

    Надзиратель же, ни слова не говоря, приблизился, встал напротив и вперил в узника долгий взгляд, в котором теперь светилось, кажется, сожаление. При этом он нервно поигрывал дубинкой.

    — Сидишь, подлец? — произнёс он наконец голосом с хрипотцой, от которого узнику сразу захотелось прокашляться, будто это у него заложило горло, а не у надзирателя.