Выбрать главу

Такого рода мысли занимали его весь первый день; он шагал по красноватой пустыне, спокойно перебирая в памяти дни учебы в школе и стараясь забыть при этом, что лямки тяжелого рюкзака стерли ему плечи чуть не до кости, что он до мозолей стер ступни, что глаза перестают видеть от нестерпимой жары.

Да, школа была сущим адом. Она требовала стойкости, и в ней не было чести, он тогда просто сдавался ей на милость. И теперь, обращаясь к ней в мыслях, он вспоминал лишь, как долгие годы день за днем школа все больше угнетала, подавляла, портила его, вдалбливая ему в душу подчинение и покорность примитивным стандартам, нормам, правилам и…

«И так далее и тому подобное…» — говорил он себе на второй день, когда ему стали уже надоедать воспоминания о школе, о глупых мучениях и мелочных страданиях тех дней. Ободранные, кровоточащие пятки саднило при каждом шаге, обожженное лицо, казалось, вспухло от палящего солнца.

«Лучше обратимся к обнищавшим аристократам», — решил он и, хромая, продолжал идти к западу. Точнее, путь его лежал на западо-юго-запад через бурые, опаленные холмы. Они поднимались среди песков пустыни, и он карабкался на их невысокие склоны, совершенно выбиваясь из сил.

Да, так вот аристократы обнищали, лишились земель и больше не приносили пользы, но все же он верил в какие-то существенные неотъемлемые качества своего сословия: он был сам джентльмен и верил, что принципы сословия точно соответствуют значению этого английского слова «джентльмен» — благородный человек. Но какое же благородство могло уцелеть в этой битве, когда каждый день тяжело ранил и насиловал все благородные чувства, что еще оставались в нем от молодого человека, пытавшегося некогда найти какой-то благородный путь в жизни, какой-то свой образ мыслей и чувств. И вот сегодня, на второй день пути, вдруг взметнулся песок пустыни и, забиваясь в каждую щелочку между одеждой и кожей, стал нестерпимо жечь тело.

Пришлось преодолеть долгий путь, прежде чем он добрался до первого тайника. Когда он разгреб кучу камней и земли, то обнаружил, что от припасов почти ничего не осталось. Крысы, может быть, муравьи и еще какие-то жители пустыни подрыли тайник и полакомились провиантом.

Оставалась нетронутой одна жестянка скверных флотских сухарей. Он бросил жестянку в рюкзак, присовокупив ее к размякшему сыру, найденному в самолете, и нескольким плиткам шоколада, которые совсем растекались в дневную жару, но морозными ночами снова затвердевали. Он собрал всю пищу до последней крошки, как будто в ней и заключалась настоящая движущая сила в жизни — не в золоте или купчих на владение имуществом, а в каждом кусочке, который даст ему возможность идти дальше.

Да, ценная штука — эти заплесневелые сухари.

На третий день — он продолжал поиски еще одного тайника с провиантом — его вдруг стала беспокоить вода. На пути к морю оставался только один колодец.

Забота о глотке воды вытеснила из его головы мысли об аристократическом происхождении, и он вспомнил те дни, когда они, летая над Норт-Уилдом на своих последних «спитфайерах», к тому времени уже слишком тихоходных, однажды пытались прогнать «фокке-вульфов». «Спитфайеры» взлетели группами, появившись над «фокке-вульфами» на высоте в 27 тысяч футов, и под ними, и впереди. В тот день атака англичан обратилась для них самих в настоящее побоище. Сам он просто наблюдал, как строго держат строй «фокке-вульфы» и как они время от времени для разнообразия атакуют англичан. Когда у него кончились боеприпасы, он повернул прочь, но был сбит, упал в море, каким-то чудом спасся, подобранный спасательной командой, и никогда уже больше не летал так, как раньше. Он был теперь слишком напуган, и в этом тоже было не много чести.

Что до его чувств, то они во всем этом просто не участвовали. Азартные игры и общество господ летных офицеров измельчили или свели на нет все его чувства и эмоции, выкинули их вон и заменили какими-то новыми импульсами, для определения которых существовали словечки вроде «сбить», «разбомбить» и «смазать». Героизм его, если тут можно говорить о героизме, был весьма случайным и мимолетным. В лучшем случае он просто любил самолет, в худшем — он его боялся. И он был на седьмом небе, когда война закончилась и он смог, наконец, отделаться от самолета.

— И не думаю, чтобы мне захотелось начать это снова, — насмешливо говорил он себе.