В ту минуту студент Барыбин сначала наклонился,
едва не упав вниз лицом,
потом подался с лавки вперёд — в комнату.
Женщины за столом вскочили — от Сашкиного голоса, от резкого деревянного стука бусин, заходивших ходуном, от внезапного появления Мишки, взмахнувшего обеими руками.
— Я… не хочу!.. В этом мире нельзя — жить! — кричал Барыбин на пороге, путаясь в дёргающемся,
стучащем, будто разноцветный град,
качающемсязанавесе.
— Живите в вашем мире — сами! — дёргался он, запутываясь всё больше и туже.
— Не… могу! — висячие бусины взвихрились и застучали сильней.
Наконец он рванул точечные путы —
и выбежал из квартиры,
прочь…
Частый, дробный стук весело раскатывался по всему полу. И Цахилганов с Сашкой почему-то принялись гоняться за этими скачущими точками,
норовя собрать их,
настигнуть, поймать,
сгрести в одну прилежную кучку,
— некоторые — лопались — и — давились — у — них — под — ботинками — с — сухим — хрустом —
но тут Ксенья Петровна выговорила тонким, больным, детским голосом:
— Миша! Там! Он… Миша!.. — и уцепилась за скатерть, чтобы не упасть.
Ткань потянулась за нею. Ударилась об пол
тяжёлая пепельница –
с прикушенными,
подкровавленными беломоринами.
И только теперь Сашка кинулся вслед за Барыбиным.
Когда Цахилганов очутился на лестничной площадке, Самохвалов уже оттаскивал Барыбина от раскрытого распределительного щитка с оголёнными проводами. Лицо Барыбина было серым,
как потолок подъезда,
и таким же бессмысленным.
Мишка поводил обесцвеченным взглядом по сторонам, пытался заправить выбившуюся рубаху, но она только сильнее выбивалась из брюк и висела неровно почти до колен.
— …Аккумулятор, тоже мне! — злобно кричал Сашка и бил его кулаком в плечо, как заведённый. — Нашёл себе источник питания, псих! Припасть решил! К энергосистеме страны!.. Дурак, самоубийца, неврастеник! Сволочь…
Но Барыбин уже обмяк. Однако не плакал. Он моргал мучнистыми короткими ресницами
и норовил отвернуться к стенке.
Матери, приоткрыв дверь, посмотрели на них — и защемили дверью торопливые свои слова –
разберутся — сами — пусть — лучше — без…
— Ну? Как жить-то теперь будем? А, Санёк? — словно невзначай спросил Цахилганов.
Устало присев на подоконник, он толкнул створку окна:
— Да, дела,
— весь — мир — бардак — все — люди — гады — земля — на — метр — проститутка…
Со двора ворвался радостный птичий щебет и шлёпанье резиновой скакалки по асфальту. Вместе с Сашкой Цахилганов бездумно глядел вниз. Там лакала из лужи пегая собака. В стороне шагала ворона вдоль поваленного бурей и не зазеленевшего, незацветшего дерева. А на скамье, под весенним солнцем, лежал —
укороченно, уродливо, обрубленно —
одутловатый парень-шахтёр из соседнего подъезда.
Обычно его вытаскивал на себе, словно тяжёлый мешок, пожилой отец при хорошей погоде и оставлял здесь надолго, до заката. Парень молчал безучастно изо дня в день и ленился отвечать на вопросы,
но теперь матерился в Солнце,
грязно, навзрыд.
Он хрипел там, внизу, под окном, дико мотая нечёсаной головой.
— В забое остались руки мои, мать-перемать. Ноги мои!!! С-с-суки, не нравлюсь вам?! Ни одной не нравлюсь теперь? Стервы…
И бился, и взмахивал обрубками рук,
будто не выросшими крыльями.
— Ты! Что бушуешь? У всех своя беда! — перекрикивал его сиплый мужик с пустой хозяйственной сумкой. — Тебе трудно? Да!.. А ты что, думаешь, счастливые тут все ходят? Легко всем, что ли? Русскому на земле когда легко было?!.
Терпи — коли — русский…
Парень стих на дне двора, словно враз утомился. Довольный, мужик зашагал своею дорогой, решительно мотая сумкой на ходу. Размеренное шлёпанье резиновой скакалки продолжилось в тот миг,
усиленное эхом,
и детский звонкий счёт стал гораздо слышнее,
— семь — восемь — сбилась — сбилась — вылетай — летай — ай — ай!..
— А мне лично всё по хрену, — живо обернулся к Цахилганову Самохвалов, закуривая свой «Трезор». — Я из игры добровольно не выйду. Жил и жить буду. Пока самому не надоест. А там видно станет. Веселей, бракованное отродье! Моральные уроды… Ну — ублюдки: а чем плохо-то?
…И кто нынче не калека?
— Да, я — мальчик, удачно выскочивший из мешка, — сказал Сашка невозмутимо. — И что такого?.. Я помню, как в темноте, скрюченный, сидел. С сестрой в обнимку. Качался на кочках, когда нас к Нуре везла она… Мама… Уборщица… По две вязаных шапки на нас перед тем надела! Чтоб не простудились мы — чтоб в проруби, подо льдом, у её детей головы не сильно зябли!
Женщины, они ведь, брат, очень добры и заботливы бывают. Особенно когда убивают.
Сашка машинально почесал затылок и передразнил мать:
— «Мы кататься уедем!.. По белому снегу. Мы уедем от людей, от всех людей…» Скажет — и задумается на полчаса, пока перловая каша на воде —
скользкая, серая —
до черноты не подгорит. Задумчивая сильно была! Мать… Потом снова — как обрадуется, как начнёт нас в дорогу собирать! Как руками всплеснёт…
— Там не будет людей, бедные мои! Никогда. Уже — никогда! Кататься… Там — счастье. Где нет людей — там счастье!.. Деточки! Мы больше их не увидим. Никого!..
— Гляди, Люцифер кого-то поймал! — прикрыв дверцу щитка, Сашка затопал ногами, закричал на чёрного толстого кота, сидящего в тёмном углу с мышью в зубах. — А ну, брысь отсюда!
Кот заурчал угрожающе, но не тронулся с места.
— Пошёл вон! — замахнулся Сашка.
Урча и озираясь, соседский кот направился вверх по лестнице, к чердаку, не выпуская мышь из зубов.
Прогнав Люцифера, Сашка продолжал:
— Скверные, грязные, вязаные шапчонки ватные, другими детьми давно изношенные, помню их! Все до одной — девчачьи были. С мерзкими замусоленными ватными помпонами… Да, головы наши детские она особо берегла! Укутывала. Блаженная. «Важней всего сохранить ум. Сберечь разум, бедные мои… Это самое, самое трудное теперь. Почти невозможное. Вот так, чтоб не дуло…» Я их на улице в карман прятал сразу, в любой мороз, шапчонки эти жалкие. От других детей стыдно было. А тут она крепко узлы под подбородком завязала. Перед дальней дорогой,
— в — благословенное — значит — безлюдье…
— А я боялся, — ёжился Сашка. — Всю дорогу до речки боялся страшно, как бы мешок с нами не упал… Но везла она нас ни шатко ни валко, потому как много плакала по дороге. Не голосила, нет. И не поскуливала. А всё будто подвывала тихонько. И к проруби, по льду, мешок волокла с трудом… Как там мужик ночью, на реке замёрзшей оказался? Не понимаю…
— Что за мужик? — спросил Цахилганов.
— А кто его знает! Как с неба рухнул. Но не святой — это точно: ругался, помню, сильно. Матом. Не переставая. Мешок над прорубью перехватил… Отнял! Вызволил… А она — драться. Била его, почём зря. Криком кричала:
«Не мешайте! Оставьте их, жестокий человек! Нас больше — нет!.. От нас родились — не мы!!! В мешке — это уже не мы! Ах, злой, бессердечный вы человек, зачем?!.. Подите прочь!»
Мать…
— Блаженная, тщедушная, а мужика раза два с ног сбила! — заново удивлялся Сашка. — Падали мы с ним в снег со всего маха, пока он нас в гору тащил; скользко… Да, оставалось бы у неё ума чуть больше — утопила бы ведь! Уж сообразила бы, как под лёд запихать… Так-то мы с сестрой только заднёшки замочили. И перепугались —