Выбрать главу

Ведь ни один серьезный ученый-гуманитарий не скажет, что он что-то в полной мере восстановил, как было. Шапка Мономаха, на самом деле, лишь среднеазиатская тюбетейка — это дли нас, нашего сознании; и шапка Мономаха, дар византийского императора Константина Мономаха русскому князю Владимиру Всеволодичу...— подлинная и единственная реальность для современников Ивана Грозного. Что тут «быль», а что «легенда»?..

А. Г. Тартаковский, приводя целый ряд интереснейших наблюдений над спецификой общественного сознания, не скрывает, что существуют явления необъяснимые или труднообъяснимые. Великий князь Константин Павлович, «на самом деле», был человеком невысоких моральных качеств, к тому же и не слишком умным, но его популярность опровергает постулат о «легенде» как субъективном мифе. Никакой субъективности не найти в выходе на Сенатскую площадь декабристов, желавших быть верными присяге Константину Павловичу. Герцен откровенно признавался, что не понимает, почему он в молодости целый год поклонялся этому чудаку («Отчего не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его»). Робкая попытка А. Г. Тартаковского свести все к «рыцарственному ореолу» не решает вопрос в главном. Этот миф — не миф. не субъективная оценка, предполагающая, что существует некая правда-быль, этот миф — сама реальность, плоть бытия, культура как смыслололагание людей. Тот инструментарий, с помощью которого историк блестяще справился с поставленной задачей, уже не вполне годится для анализа мифологической материи, потому что здесь необходим иной теоретический подход.

В частности, как бы в тени оказалась одна из сторон проведенного исследования, которая при внимательном изучении может дать импульс к новому изучению уже выявленного материала. А. С. Пушкин в числе главных причин неприятия Барклая определял... звук его имени. «И, в имени твоем звук чуждый не взлюбя» — это не только поэтическая метафора, поскольку и современники событий 1812 года почти в один голос утверждали, что не сам лично Барклай, а одно его имя вызывало негодование. Барклай был сыном офицера русской армии, «сам служивший в ней с юных лет» и никакой другой родины, кроме России, не знавший и не желавший знать. Когда летом 1814 года, во время посещения им в свите Александра 1 Лондона, на встрече с представителями шотландской ветви Барклаев зашла речь о возможности приобретения древнего фамильного замка, Барклай сказал, что он «русский по рождению и со своей судьбой, неотделимой от России, он отказывается от этой идеи». «Немец» — это квинтэссенция некоего отношения. Барклай не был «немым», иностранцем и немцем по происхождению, что прекрасно знали многие из тех, кто таким образом его оскорблял. Зато легкий акцент и лютеранство могли в мифологическом (то есть в реально существовавшем) сознании произвести подобный эффект, тем более что в раболепном придворном обществе не часто встречался человек с таким чувством собственного достоинства, какое обнаруживается у подлинного Барклая. Подобное проявление мифологического сознания можно и нужно изучать, но в контексте определенного «ряда», когда на смену уникальному приходит нечто типологическое. Не случайно иностранцы, даже не принимавшие православия, всегда именовались на Руси иначе — без такого переозвучивания немыслим был контакт. Датский принц Вальдемар, чуть нс ставший мужем Ирины Михайловны, дочери первого русского царя из дома Романовых, сразу же по приезде в Москву стал именоваться Владимиром, хотя разница в звучании этих двух имен, прямо скажем, невелика.

Звук имени — серьезный аргумент в мифологическом сознании. Чика Зарубин стал «графом Чернышевым», хотя, как писал А. М. Панченко, «граф Зарубин» звучит не хуже. Но звучит «не хуже» в нашем сознании. Чика не выдавал себя за подлинного графа Чернышева — вот в чем парадокс! Он не был самозванцем. Пугачевские «графы» (их всего четыре) были «двоезванцами». Это связано с «мифологическим отождествлением» — с представлением о тождестве обозначения и обозначаемого. Соперничали не только «силовые структуры» Екатерины II и Пугачева, но прежде всего силовые структуры мифологем — двух подлинных реальностей. Народ, бунтуя, противопоставлял равновеликую действительность, в которой звуки играли роль главных элементов достоверности, то есть того, что достойно веры. С поражением Пугачева это «соперничество» обрело какие-то иные, подчас скрытые, формы. В 1810 году некий полковник Пугачевский ходатайствовал о смене своей фамилии (когда-то это делали Отрепьевы после Смуты, и по высочайшему разрешению им было разрешено носить другую фамилию, иначе звучащую). Да и Екатерина, уже победительница, поступала по той же самой логике, переименовывая Яик в Урал. Чтобы стереть память не только об имени, но прежде всего — о тревожном, мятежном, пробуждающем надежды у одних и страхи у других звуке.