Выбрать главу

Биография диссидента — это своеобразный диалог с властью, реплики в котором берутся из определенного тезауруса, стихийно сложившегося к концу 1960-х. Для самого диссидента это — «парадигма протеста»: подпись под правозащитной петицией, текст, обращенный к отечественной или международной общественности, пресс-конференция для зарубежных корреспондентов, участие в митинге. Власть, в свою очередь, прибегает к «парадигме репрессии»: слежка, гласные и негласные обыски, увольнение с работы или исключение из вуза, вызов на допрос, арест, суд, лагерь или психиатрическая больница. Когда диалог достигает этой стадии, в дело идет специфический синтаксис борьбы в неволе: голодовка — карцер — голодовка — перевод на тюремный режим — голодовка — новое следствие и новый срок

— А в чем суть этого диалога?

— Спор о гражданской ответственности.

— Почему же, когда началась перестройка, среди демократов, пришедших к власти, собственно диссидентов не оказалось? В правительстве, в близости к президенту?

— По моим наблюдениям — не столько потому, что их «не допустили к власти», но, главным образом, потому, что они сами туда не особо рвались. Там ведь надо заниматься политикой, а подавляющему большинству из них это было абсолютно чуждо и неинтересно. Они в свое время «моделировали» не политическую жизнь в узком смысле слова, не борьбу за власть, а гражданскую активность. Между прочим, во всех порожденных ими политических проектах не оказалось ни одного, в котором бы досконально, шаг за шагом конструировалось переустройство государства. Конституционный проект Сахарова — замечательно красивый, но слишком глобальный для конкретной политики. Российские диссиденты «родом» не из политики, а из интеллектуальной, в первую очередь, культурной жизни; а отторжение политики — характерная черта российских интеллектуалов. Кстати, в странах Прибалтики, на Украине, в Грузии, в Армении, где национальные диссидентские движения были существенно более политизированы, присутствие бывших диссидентов в современной политике гораздо заметнее; не говоря уж о Польше или Чехии.

— Но, в конечном счете, идея права, как такового, и даже идея прав человека в общественном сознании так и не укоренилась?

— Думаю, к середине 1980-х диссидентам удалось все-таки внести в массовое сознание и некое представление о правах человека, и идею гражданской ответственности. Но — как абстрактные ценности («дверь — имя существительное»); эти же ценности в качестве нормы гражданского поведения («дверь — имя прилагательное») оказались готовы воспринять немногие.

Мне кажется, принципы диссидентов — гласность, отторжение насилия, права человека, гражданская ответственность — были востребованы, главным образом, в годы горбачевской перестройки; но каждая из этих позиций была востребована разными группами и слоями общества по-разному. Основным медиатором этих принципов были либеральная интеллигенция, гуманитарии и естественники, то есть «ближний круг» классического диссидентства. В 1987 — 1991 годы именно эта группа бывших читателей «Хроники», почитателей Сахарова и Амальрика, хранителей (а иногда и анонимных авторов) самиздата поставляла обществу властителей дум: публицистов, деятелей «демократического движения», лидеров Московской трибуны и других радикально-демократических клубов, первых вождей «Демократической России». К этим «буревестникам» (таким, как Леонид Баткин, Юрий Карякин, Алесь Адамович) прислушивалась основная масса интеллигенции, рабочие лидеры в провинции и, до некоторой степени, «прорабы перестройки» — деятели горбачевской администрации. Что касается «всего населения», то трудно сказать, что из «даров свободы» это самое большинство готово было пусть пассивно, но поддержать, что просто принимало как данность, а что — скрепя сердце терпело.

Вы никогда не задумывались, почему в России демонтаж советского режима не принял такие формы, как, например, в Югославии или Закавказье? Почему нам удалось избежать второй Гражданской войны? Я, конечно, не хочу сказать, что это — результат влияния именно и исключительно диссидентской ментальности с ее отрицанием насилия: нежелание крови было в те годы общенациональной эмоцией. Но если бы среди общественных лидеров нашлись люди, готовые переступить через кровь во имя идеи — сохранения империи, разрушения империи, торжества демократии, торжества соборного духа русского народа etc., — заварушка могла бы начаться и вопреки нежеланию «масс». На рубеже 1980 —1990-х таких людей не нашлось: идеологи предпочли вести борьбу за свои идеалы, как тогда говорили, «в правовом поле». И это, как мне кажется, произошло не без влияния антиреволюционной проповеди диссидентов.