Выбрать главу

Затронул Федор Иванович и общую у них с Шолоховым незадачу: склонность к застольям. Денек пображничали, достаточно бы. Однако не так: нет на нас уёму. По Уралу кочевал слух, над которым потешались; якобы Панферов, выдвинутый кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР, где-то в сталинградской глубинке на жалобу женщин и девушек, что с них берут налог за бездетность, а война оставила их без мужиков и парней, рубанул: у страны страшные людские потери, надо плодиться, давайте направо и налево. Я не ожидал от Панферова самоосуждения. Он болел за восстановление народонаселения, был на встрече набузованный, вот и ахнул, как подзаборный хмырь. Вместо пользы — кровная обида девушек и женщин. Михаил так бы не сорвался и во хмелю. На меня каких только наветов нет, но на него самый что ни на есть навет изуверский: точно бы он присвоил две книги «Тихого Дона». Да-да, клеветой он изранен, но правота его хранит.

Не повезло Михаилу Шолохову с главным редактором редкой смелости, собратом по удалой совести, высшая духовность которой — народ, его нарицательные типы, многомерность судьбы и проникновение в грядущее: Федора Панферов удалили из «Октября» за пьесу «Когда мы красивы» и за эссе «Черепки и черепушки»; магнатствующие чины из власть предержащих и писательских секретарей не могли простить ему удара по их пресыщенности, равнодушию, идейной фальши, самообережению, не знающему пощады и позабывшему о справедливости.

* * *

Во второй половине пятидесятых годов я подружился с критиком Вадимом Соколовым. По натуре он был провинциальным москвичом: негде остановиться — пожалуйста на удивление щедр, нерасчетлив, весельчак. У Вадима и его жены Кати — неустанный интерес к жизни, культуре, политике, психологии… Родители Вадима — сама доброта, нравственная чистоплотность. Нашу дружбу с Вадимом увязывали любомудрие, похожесть впечатлений на действительность, честно поверяемые ею произведения прозы, поэзии, драматургии, литературоведения…

Как-то я не застал Вадима в Москве. Он ездил от «Литературной газеты» вместе с Шолоховым, совершавшим предвыборное турне: Михаил Александровича выдвинули в Верховный Совет СССР. Дела задерживали меня в столице подолгу. Поселялся на двадцатом этаже гостиницы «Украина». Вадим, лишь только вернулся, навестил меня.

Открытием человека, независимо от того, кто он есть: пастух, сталевар, летчик-испытатель, кристалло-физик, клоун — мы бываем озарены, если наше восхищение неизбывно. Свет личности, осененной гением, был в глазах Вадима Соколова, в облике, в настроении. Ничем он не был разочарован в Шолохове, а вот знанием о нем возвысился.

Отец Шолохова занимался торговлей, был книгочеем, имел склон к истории.

О матери. Прискакал отряд белых в станицу, разыскивали активистов, выгребавших закрома — продналог. Мать спрятала Мишу в сарай, закидала сеном. Умоляла, что бы ни происходило, не выказывать себя. Хлестали нагайками мать, стремясь допытаться, где сын. На ее крики не терпелось выскочить из сарая, но улежал, помня ее умоляющий запрет. Приползла в сарай, руки окровавленные, вообще вся иссеченная. Истово благодарила сына, что перенес ее казнь, не бросился на помощь. Давно это было, а все не могло выболеть в сердце страдание матери, и по-прежнему полнилась душа ее самопожертвованным величием.

Петляли по Вёшенской аресты. Приближалась угроза к райкому. Начали выдергивать секретарей. Наступал его черед. Написал письмо Сталину. И в столицу. Узналось, что он приехал. Позвонил Поскребышев, секретарь Сталина. Уезжай, понадобишься — вызовем. Нет, будет ждать. Сидит в гостинице «Москва», никуда не выходит. Заявляется Фадеев, веселый. Что, Мишенька, маешься? Совсем заклёк. Едем на дачу в Переделкино. Бабочки прилетят. Что ты, Саша?! Чую, того гляди, пригласят. Ни о чем забота, Мишенька. Разыщут. Едем в Переделкино. Глубоко заполночь Фадеев разбудил его. В подштанниках, с ноги на ногу скачет. Миша, зовут. Я объяснил Поскребышеву: ты вдрызг упитый. Он: ничего, приведем в соответствие. Привезли в Кремль. Холодная ванная, сверху ледяной душ, наодеколонили, втолкнули в кабинет Иосифа Виссарионовича. Смотрит на ковровую дорожку, чтоб удержать ровный шаг. Пока дошел до стула на торце стола, приметил — Молотов разулыбался и полез под стол, точно бы завязать шнурки на ботинке. Каганович длинная спина как стена. Станичников углядел. Первый секретарь — полузапрокинута голова, смежены веки, подрагивают, седина на голове так и ослепила. Сталин, в тонких сапогах без подошв, встал по-за станичниками, спрашивает: за них, мол, вы ручались, Михаил Александрович? За них. А почему? Вы убеждены в их невиновности? Да, Иосиф Виссарионович, убежден в их невиновности. Не заблуждаетесь, Михаил Александрович? Они сознались, что вели подготовку к созданию Донской казачьей республики во главе с президентом Шолоховым. Ваш друг, первый секретарь, подписал обвинение. Сталин завис над первым секретарем Вёшенского райкома: подписали, так или не так? Первый секретарь зарыдал. Сталин, скользя в тонких сапожках по-за спинами присутствующих, изрек: «Москва слезам не верит». Первый секретарь вскочил, сбросил пиджак, разорвал рубаху, с плеч долой: «Вот моя подпись». Спина — лохмотья кожи, кровавые струпья, черные полосы. Сталин подошел к Шолохову: «Говорят, вы пьете?» — «Да разве с такой жизни не запьешь?!»