Да я и сам во все это верю! И чем больше времени проходит, тем сильней, с каждым новым возвращением сюда сильней становится во мне эта вера. Хотя бы потому, что возвращаюсь я уже не только к Нему, но и к себе. Туда, где за много лет оставил немалую часть своей души.
..А в тот февральский, серебряно-снежный день моей молодости во мне не было даже и малой доли нынешнего яда, естественно проникшего в душу и рассудок с годами, с грузом «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», яда скепсиса и недоверия едва ли не ко всему на свете.
И потому — как в то, что я живу, — я верил, что пришел в дом к Пушкину.
…Медленно-медленно прошел я по всем комнатам родового гнезда Поэта. Медленно — потому, что в этом доме противоестественна всякая спешка вообще. Туристское прошмыгивание — что может быть противнее. После него и рождаются «впечатления», которые изливаются примерно так: «Был я там, ну и что? Заурядный домишко, да еще и толчея страшная…» А еще я шел медленно потому, что вдруг навалилась на меня тяжелая, хотя и не мрачная, напротив — какая-то долгожданно счастливая, усталость. Необыкновенно велик оказался груз впечатлений, хлынувших в меня с самого раннего утра, непомерен для нервов, для еще не очень закаленного восприятия оказался заряд увиденного, услышанного, познанного сердцем и разумом в тот день. Попросту говоря, я был ошеломлен, оглушен и потрясен его событиями, встречами, разговорами и всей громадой его серебряно-снежного света, преломлявшегося не только в семи цветах спектра, но в тысячецветной радуге жизни…
В каждой из комнат дома мне было все настолько знакомо издавна, что я лишь изредка бросал взгляд на их убранство, на мебель, на все то, что зовется суховатым словом «экспозиция». Взгляд отмечал малейшие перемены, происшедшие в доме со времени последнего моего приезда сюда. Пушкинский самовар в маленьком «зальце», в гостиной — действительно ему принадлежавшая вещь — побывал, кажется, в основательной чистке: даже в наплывавших сумерках его медь сверкала золотистым блеском, как будто бы под солнцем. Похоже, что и зеленое сукно бильярдного стола тоже подновили, заменили на другой кусок, хотя и «по-старинному» выглядящий. А вот бильярдные шары на нем — подлинные, по ним бил кием ссыльный Поэт, они были возвращены сюда издалека, сразу после войны, чудом уцелевшие… В девичьей же, где некогда под присмотром няни сенные девушки пряли и рукодельничали, вижу среди прочих одну новую прялку — то есть, разумеется, не новую, на вид она столь же стара, как и другие, но раньше ее здесь среди экспонатов не было, и очень уж искусна, замысловата роспись на ней. Любопытно, из какого окрестного села принесли ее в дар Хранителю?
А уж слово «экспонат» с этим домом никак не рифмуется.
Конечно — музей… Но из всех музейных зданий на земле это деревянное строение — единственное, которое я могу назвать именно Домом. Живым — и жилым — домом, наполненным тем теплом, которое вносят в дом даже не столько людские руки и тела, сколько души людские. Бог весть, почему так, но ни господский дом в Тригорском, ни великолепно воссозданный Ганнибалов замок в Петровском не стали такими же, одухотворенными и живыми, гнездами людскими. Хотя ведь и там сподвижники Хранителя вкладывают свое тепло, умение, знание и душу в воссоздание подлинности, в сотворение дива. Но — по крайней мере, для меня — диво каждодневно живет только в этом, одноэтажном, с белыми деревянными колоннами, над озером Маленец стоящем домике.
Лишь здесь мне всегда кажется, что владельцы поместья только что покинули эти степы — час назад, не больше… Быть может, такое ощущение исходит из запахов — уютных, домашних: вот так — льном, яблоками, медом — пахнет и сегодня в еще не запустевших сельских домах, где чувствуется любовная хозяйская рука. Ведь в других поместных заповедника нет ни такого доброго сада, ни такой пасеки — не с ульями, а с бортями: кто не знает, скажу — естественное пчелиное жилище в дупле древесной колоды, укрепленной на низеньких деревянных чурках. Мед в борти особенно пахуч и солнечно-сладок… Яблоки же и зимой в этом доме лежат и в вазах, и просто на льняных скатертях, отборные, сочные, самых разных местных сортов — малиновка, титовка, литовский налив и налив белый, ревельский ранет, пепин шафранный. Источаемые ими ароматы, к которым подмешан медовый дух, как бы «скрещиваются» с невыразимой свежестью льна, с дивным, прохладным, крепким запахом льняных полотенец, узорно расшитых, висящих в «красных углах» над иконами, скатертей и занавесей. Вот и полог над кроватью Поэта — тоже льняной, и многие кресла и диваны тоже обиты льняной «стамухой»…