Выбрать главу

Ежится отец от этих мыслей, а уйти от них некуда: мелкий неотвязный осенний дождь всё время их нашёптывает. Он давно уж смочил мешок, прикрывающий отцовскую голову и спину, и теперь пробирается за шиворот… Поползла по худой спине холодная струйка, но, и ощущая её, отец думает не о своей спине, а о телушкиной…

Тосклива одинокому дорога меж пустынных осенних полей и хмурого неба. Идёт он средь них, как чужой, ненужный, непрошенный, и земля вешает ему на ноги пудовые гири, ходу не даёт. Еле плетётся путник, с трудом вытаскивая из грязи натруженные ноги, а ветер-озорник то мешок с головы сорвёт, то шапку, то разорвёт одним взмахом тучу и, воротясь вниз, распахнёт полы ветхого армяка и змеёй прильнет к телу. И отец живо представляет себе, как этот ветер зимой будет куражиться над его телушкой. Ежится и вздрагивает измученный человек - от холода ли, от мыслей ли, - спешит, спешит… Дойти бы засветло!… Взглянуть на телушку…

Молча и угрюмо шагал мальчик рядом с отцом.

Но как ни понукал Гаврила Ермолаевич свои усталые ноги, засветло он не дошёл. Телушку в тот день не увидел: она уже стояла в хлеву, а беспокоить хозяев Ермолаич не посмел. Стал в раздумье перед закрытыми воротами кулацкого двора: к кому идти ночевать? Бедняков и в этой деревне было достаточно, и у любого из них нашёлся бы для отца угол. Но, влекомый всё той же неотвязной мыслью, он молча зашагал на самую окраину деревни. Там на отлёте стояла хата старика-бобыля, мимо которой, по расчётам отца, его телушка должна была ежедневно проходить на кулацкое пастбище. «Заприметил, чай, телушку-то: узнаю пока чего ни на есть». Всё сбылось так, как Ермолаич предполагал. Даже лучше: бобыль и расспросов не ждал, отлично понимая самочувствие гостя и всецело ему сочувствуя. И пока отец разувался, он успел уже порадовать его наиподробнейшим описанием превосходных качеств его телушки. Затем хозяин принёс для постели два снопа тощей, низкорослой ржаной соломы и поставил их по привычке к печке погреться, хотя печка не топилась с весны.

Поужинали холодной хозяйской картошкой (картошка варилась на крохотном очажке по утрам) и отцовым хлебом - у хозяина его не было: одинокий старик прихварывал и не мог съездить на мельницу смолоть мучицы из нового зерна.

Да оно и лучше: хлеб целей. Всё едино до новины наполовину не хватит.

- Где хватить! - поддержал отец.

Сказано это было обоими без всякого уныния, больше для сведения, чем для жалобы, и бедняки тотчас же переключились на другую, дорогую им обоим тему - на хозяйство с коровой.

- Корова, она, брат, и мучицы тебе добудет и сольцы. Снял сливочек, сбил маслица - на базар его! А оттуда ты привезешь себе что надобно! А ребятишки-то и снятого молочка похлебают, всё одно белое! - говорил бобыль.

Долго и с одинаковым воодушевлением планировали они будущее хозяйство отца; причём бобыль-хозяин, для которого в жизни уже не было никаких перспектив, с такой радостью, теплотой и заботой строил эти перспективы для своего многодетного малознакомого ему гостя, что, слушая их, трудно было решить: кто же из них двоих является обладателем сокровища, именуемого телушкой?

Наконец, обговорив всё до мельчайших подробностей, оба уснули, крайне довольные беседой.

Утром хозяин проводил гостя к кулаку напутственными наставлениями и ободряющими рассуждениями:

- Насчёт хлева, брат, не сумлевайся. Наша мужицкая коровушка не барская неженка. Она, как наш брат-мужик, вынослива. Да и с кормами тоже: соломки не хватит - с хаты возьмёшь, с крыши. Корове-то, матушке, всё полезно, что в рот полезло… Все так делают…

И хотя в изветшалых крышах их изб пыли и гнили было куда больше, чем соломенного стебля, бедняки, убеждённые в выносливости крестьянской коровы, как в своей собственной, считали и эту солому «кормом». На прощание бобыль пожелал отцу «хорошего расставания» с кулаком: зная по себе нравы кулаков, он ожидал от Воропаева какого-нибудь подвоха.

Опасение это, как вы знаете, оправдалось: кулак при расчёте обсчитал-таки пастушонка. Но обида мгновенно забылась, как только отец увидал телушку. Она превзошла все его ожидания своим ростом, здоровьем и упитанностью.

И отец - впервые со смерти жены - выпрямил по-молодому спину. Хоть на миг, а испытал он счастье человека, увидевшего свою мечту осуществлённой.

ОБРАТНАЯ ДОРОГА

Сначала отцу всё казалось превосходным. Телушка шла позади него грузной, коровьей поступью, проминая в густой чавкающей грязи глубокие ямки. Каждый рывок поводка или своевольная остановка, стронуть с которой упрямицу было нелегко, говорили о её силе, а потому были невыразимо приятны хозяину. Природа, как видно, тоже была на стороне отца: пухлые мокрые тучи, уж много дней нависавшие над полем, как грязное ватное одеяло, вдруг стали торопливо подбирать свои лохмотья. В сплошной пелене облаков появились прорехи, и в них заголубело небо. Ясный солнечный луч тотчас же стал выглядывать то из той, то из другой дыры, ободряюще подмигивая отцу; а тот, сняв шапку, подставлял ему голову. Отцу не впервой было искать у солнца и у земли успокоения от жизненных обид.

Великое дело - надежда на лучшее будущее! Она - как огонёк в лесу: видишь его перед собой - и нет усталости, ушло уныние, веришь: скоро конец трудного пути, близок отдых.

Так было у отца в начале пути. Потом откуда-то пришла тревога… Отец оглядывается на телушку - всё в порядке. Смотрит на тучи - тоже хорошо, до дому, знать, дойдут сухими. А глаза, помимо воли отца, всё чаще и чаще косят в сторону сына. И тревога растёт, затемняя радость. Отец пытается бороться с тревогой. Что случилось? Да ничего! Сын жив, вот он идёт рядом с отцом домой. Не жалуясь, месит босыми ногами непролазную осеннюю грязь. На хозяйские обиды тоже не жалуется, а их, чай, много было за полгода кабалы, отец по себе знает. Не ноет, не стонет. Но… и не радуется концу кабалы, не расспрашивает о доме…

Молча и угрюмо шагает мальчик рядом с отцом, безразлично глядя в сторону. Нет больше Савки, что пел и козликом скакал по весенней дороге. Идёт вместо него маленький, изведавший горечь жизни старичок и думает какую-то тяжкую думу. Потому и молчит, что думает. Как только понял это отец, так сыновья дума мгновенно завладела и его головой. Понятна она была отцу и без слов. И была она так черна, что вытеснила из отцовской головы все прежние думы. Замолк и отец. Так и шли полпути до дому молча. Только телушка время от времени мычала: тосковала по тёплому кулацкому хлеву.

НОЧЬ

Который уже час хозяйничает ночь в тёмной избе… Давно покорились ей ребята: спят. Неугомонную бабку - и ту уложила, а с отцом никак сладить не может. Он ворочается, кряхтит, ни усталость, ни сон его не берут. Ни сна, ни покоя не даёт горькая дума, та, что от сына к отцу в дороге перебралась. Таилась она в отцовской голове до ночи, а как всё затихло да последняя лучина догорела, так свой голос и подала: «За что сына обидели? За что мальчишку измучили? Он ли не работал?!» И пошла, и пошла… А на её голос и старые обиды откликнулись, и заклубились от них в голове горькие мысли о нужде, о несправедливости, тёмные, смутные, как чёрный туман.

Всё больше и больше их с каждым бессонным часом, всё труднее разобраться в их толчее бедной отцовской голове, не привыкшей к размышлениям.

Но вот под утро вспыхнула неясная, слабая искорка. Разгоралась тихим, ровным огоньком. Сдвинула с груди непомерно тяжёлый мешок с песком, давивший сё всю ночь. Грудь задышала спокойней. Чёрные мысли, не выдержав света, отступили. Свет всё разгорался, разглаживая морщины на усталом лице. Наконец отец сел и, не выдержав в одиночку своей радости, окликнул бабку:

- Мать, а мать!

Та отозвалась тотчас же… Спала или не спала старая?

- Слышь-ка, мать: Савка-то наш боевой растёт - не мне чета! Не даст, чай, на себе воду возить кулакам! Вчерась, при прощанье, так и отрезал хозяевам: «Плохо, грит, кормили». Те аж поперхнулись, с мест повскакали, ей-ей! Хозяин, Данила-то, кричит на меня: «Бунтовщика растишь! Висельника!». А дед только заикается да бородой трясёт, а слова сказать не может: поперёк глотки, знать, савкин-то попрёк стал, накось, проглоти! - И отец неслышно засмеялся радостным, непривычным смехом, позабыв уже о своём вчерашнем смятении.