Кроме положительного смысла, символика золота имела и чисто отрицательное (апофатическое) значение. В одной из своих проповедей патриарх Московский и всея Руси Алексий говорил: «…в храме Божием все отлично от того, что мы видим постоянно вокруг себя в наших жилищах: иконы — не такие, как мы имеем в домах, стены расписаны священными изображениями; все блестит; все как-то поднимает дух и отвлекает от обыденных житейских дум и впечатлений». Обратим внимание, блеск в церкви, во многом связанный с обильным употреблением золота, имеет для патриарха негативно духовный смысл просто как альтернатива сугубо матовой уличной картине. И интересно, что с патриархом соглашался такой далекий от православия мыслитель, как Оскар Шпенглер. Он писал: «Золото вообще не краска… почти никогда не встречающийся в природе металлический блеск — сверх-естествен».
Уже не условно, а буквально пытался толковать золото Ириней Лионский, говоря об облике Христа: «Как кивот (Завета) внутри и снаружи был позолочен чистым золотом, так было чисто и блестяще тело Христа». Но, несмотря на авторитет Иринея Лионского, иконопись не стала употреблять золото при изображении человеческого тела, а поместила его над головой в виде нимба, что соответствовало представлениям не столько христианским, сколько гораздо более древним, индо-европейским. Традиция представлять себе лиц высшего призвания не иначе как со свечением вокруг головы (аурой, фарром), действительно очень древна и восходит к времени индо-европейской общности. Герой иранского эпоса богатырь Рустам отказался от царского трона, объясняя отказ отсутствием свечения над своей головой. В «Илиаде» Афина, стремясь возвысить Ахилла, покрыла:
Таким образом, золотя нимб, иконопись ничего принципиально нового в культурную традицию не вносила. Иное дело, когда художники золотили фон композиции иконы, прямо называя такое позолоченное небо «светом». В этом случае икона придавала новизну и точность образу горнего мира с его неизбывной светоносностью и нетлением.
Отдавая должное золоту, как наиболее верному средству передачи светоносности, и не оспаривая самого факта Преображения на горе Фавор, иконописцы, воспитанные на глубоком и утонченном православном богословии, вместе с тем божественный свет с солнечным светом все-таки старались не отождествлять. Уйдя в своей теологии много дальше пифагорейцев, утверждавших, будто «бог телом подобен свету», иконописцы понимали свет как метафору Бога, не более, и сознавали отличность божественного света от всего видимого в мире, включая чувственный свет. Когда в XIV веке Григорий Палама, ссылаясь на пример Фаворского света, пытался догматически закрепить свою теорию божественной энергии, его оппонент Варлаам резко, но справедливо заметил: «Свет, воссиявший на Фаворе, не был недоступный, не был истинный свет Божества; он не только не превосходнее ангелов, но ниже и самого мышления нашего. Все мысли и умствования наши лучше этого света, который через воздух доходит до наших глаз, подчиняется силе чувствительности нашей, и зрящим показывает одни чувственные предметы, потому что и сам он вещественен и образен… и видели его люди, еще не восприявшие священных энергий (Духа), еще не очищенные, не совершенные, и при самом видении; какое было на Фаворе, еще не сподобившихся понимания Боговидения». Хотя победителем из данного спора вышел Палама (в приказном, впрочем, порядке), правда была на стороне Варлаама. Во всяком случае, опирался он на обширную святоотеческую традицию. Действительно, в молитве к Богородице говорится, что Христос — «Свет невечерний», но понимался он как невидимый свет. Симеон Новый Богослов вообще называл чувственный свет «мрачным» и противопоставлял ему, постигаемый только мыслью, «умный свет» Божества. О том же говорил Ефрем Сирин, называя Бога «мыслимым солнцем». Возвращаясь на этом месте к иконописи, необходимо сказать, что проблема воссоздания божественного света, невидимого и лишь умопостигаемого, была поставлена еще Дионисием Ареопагитом, утверждавшим, что изображение Божества должны быть «вещественными светильниками… невещественного озарения».
Задачу изобразить вещественным светильником невещественное озарение к легким не отнесешь, но самое замечательное, что иконописи удалось справиться и с ней. Напомню в этой связи строки из письма Евсевия Кесарийского: «…кто в состояние изобразить мертвыми и бездушными красками и тенями, издающий сияние и испускающий блистательные лучи, блеск славы и достоинства Его…» Из письма знаменитого историка видно, что для него «тень», светотеневая моделировка, была вторым после собственно красок фактором, мешающим достойному воссозданию Христа. И иконописец, решившийся достичь этой недостижимой, по мнению Евсевия Кесарийского, цели, конечно, не мог отказаться от мертвых и бездушных красок, но мог отказаться от тени. Пришло решение одновременно простое и гениальное: ОТСУТСТВИЕ ТЕНИ — ЗНАК СВЕТА, потому что только освещаемые СО СТОРОНЫ ПРЕДМЕТЫ ОБЛАДАЮТ ТЕНЬЮ, НО НЕ ИМЕЮТ ЕЕ, ЕСЛИ СВЕТЯТСЯ САМИ. Симеон Новый Богослов писал: «Ибо не может быть прославлен Тот, Кто (уже) прославлен, подобно тому как не может осветиться или не может заимствовать свет то солнце, которое мы видим в этом мире. Оно освящает, но не освящается, изливает свет, но не получает».