Под Царицыном не прекращались бои. Раненых хоть завались, Омывала. Иодом прижгет, перевяжет и на тачанку. Крестила вослед. Потом перестала. Некогда, не до креста. Армейцы сквозь боль улыбались. Еле дышит другой, а заметит руку крестящую — рот корявой усмешкой сведет:
— Ладно, лучше б водицы.
За работой не слышала грохота залпов и канонады.
На винтовки смотрела недружелюбно. Однажды, смотря на осколок снаряда, с тоской улыбнулась:
— Эх, голубчики, сколько иголок бы вышло…
И вновь понеслась на позиции.
Под оглушительным гулом земли, метавшейся в судорогах, крала с поля солдат. Задравши юбки выше колен, нагибалась задом к белогвардейским окопам и словно поленья гребла раненых на воз.
Надо бы видеть, как торжественным шагом, чтоб не тревожить солдат, везла их крепкая девка. Дорогой мирно переговаривалась и ободряла.
— Доползем. Теперь не застрелють.
Под Бекетовкой срезали лошадь Ариши. Степан руками развел:
— Нет лошадей. Хоть на метелку. Мы, Ариша, тебе верблюда.
Справилась и с верблюдом.
Стальными граблями поле метет. С деревьев зеленые перья летят. Льет оглушительный ливень свинца и железа. Ариша мечется за верблюдом. Свозит раненых в пункт. И чинно командует:
— Чок… Чоктррррррр… Чок…
На арбу по десятку валяет. Смеется:
— Эх, вы, солдатики горькие…
И смеются в полку:
— Вот, язви ее, баба ведь. Санитаров не вытащишь. Смотри, как платком Колтычеву махает.
— Ой, едреная девынька.
— Занапрасно только платком она. Издалека красный видать. Не боится.
— Вот таким и везет. Вкруг ее облетит и в тебя. Ишь ты нос-то словно копейку в карман…
И Арише везло. Улыбалась солдатам, Степану и раненым. Сколько месяцев проулыбалась. И не то, что смехом каким бесшабашным. «Не боюсь, мол, вот я какая». Не то. Светилась от боли и жалости. Из деревни их принесла. Всех хотела согреть. Вот, мол, он человек. Ляжет пылью под ноги — потопчем. А покуда болеет и дышит — светить ему надо и радовать.
Так Ариша и со Степаном. Улыбалась Степану особенно.
И взгляд особенный был. Словно скосится взор. Не потускнеет, а как-то становится влажным. И глаза большими становятся. Светлыми. И где-то перед глазами туман.
Трижды к Ростову скидались белогвардейцы.
За полком Ариша в тачанке, словно за ухом серьга.
Сквозь бои урывками билась к Степану. Скощала тягость горючих недель. Усталость бешеных схваток.
В Зверево остановились на отдых. Степан впервые урвал пару деньков для себя. Ариша даже за штопку взялась. Чулки Степана чинила. Белье.
Смотрел Степан на Аришу с кровати и незвначай догадался:
— Фу, ты, чорт! а я, ведь, о ней позабыл. Так, вот, вроде армейца. Извозжал я девку по фронту. Не отправить ли к матери? Передохнула б…
И выдыхнул вслух:
— Фронт, ты душеньку господа бога мать.
Ариша вскинула глазом.
— Степа, ты нездоров никак. Степа, очкнись.
— Да нет, не сплю я, дурашка. О тебе подумал, да пожалел.
— Иии, брось ты, Степынька, думать. От думы вши из тела ползут. Вон их сколько в белье. Недаром у нас говорят: «Думал, думал да вошь и поймал. Поймал и задумался: вошь, а вошь ты меня не убьешь. — Сидит да гадает: убьет не убьет. А вшей за десятком и стадо ползет. Так мужик из-за вши лишился души».
Степан поднялся с постели, усадил Аришу в коленки:
— Аришка, хочешь отправлю домой? Скучаешь по матери?
И почувствовал, как задрожала…
— Да нет же, дура. Я для тебя. Убьют тут, глупая.
Долго, долго в тот розовый день он ее целовал. И другой день, выпавший зеленоватым и свежим как лед, он пробыл с Аришей. Но об разлуке не думал. И не говорил.
Снова тягость горючих недель. Гарь муторящих схваток. И снова только урывками. Пока не склонилась сиделкой над раненым, чтоб не разгибаться полгода. Не чаяла выходить. С ним и в Москву. В лазарет. Речи лишился. Потом в санаторий. Месяца три водила еще неокрепшего. Берегла. Отдыхала минутами.
Давали книжки читать. Вслух Степану читала. Читала плохо. Словно в листах заборы с оврагами. Письма тоже Степану на родину карябала еле. И здесь, особенно, тихо и вдумчиво Степан сдружился с Аришей и оценил.
Улыбалась. А сердце словно гвоздями утыкано. Ржавыми. Сгаснет Степынька, Степа. Не верилось, что пересилит.