Третий день умирает Столыпин. Но когда же он умрет?
Разостлав газету, Венский чистит яблоко перочинным ножом. Кожура аккуратной спиралью свешивается, ни разу не прерываясь. Я гадаю: «Оборвется — выживет, не оборвется — умрет». Нож коснулся стебелька, целая лента упала на бумагу.
— Умрет! — говорю я вслух.
— Что там гадать? — не поднимаясь, отозвался Козлов.
Я, уличенный, молчу.
На кончике ножа Венский подал нам по куску яблока. Съели, не похвалив.
— Сколько времени? — Васе трудно достать свои часы: он на них лежит.
— Уже час и сорок минут, как мы его оставили, — ответил я, зная, что именно интересует Козлова.
— Чорт с ним, пускай живет. Все равно ненадолго.
Вася встал и отряхнулся. По привычке я был готов подать ему костыли. Тогда отворилась дверь. Зингенталь стоял на пороге без шапки и в распахнутом пальто, а за его спиной — белый Мондини, прижимавший череп к складкам своей гипсовой тоги. Вася хотел отвернуться: к чему демонстрировать перед всеми свое горе? (Ведь удар-то неминуем!) Но только туловище поворачивается вокруг ноги, лицо же остается обращенным к Зингенталю.
Староста плотно притворил за собой дверь и прошел на середину комнаты.
— Хороним? — поинтересовался Венский.
— Хороним, — информировал его староста так же спокойно.
— Бросьте смеяться! — заорал Козлов трясущимися губами.
— Кто смеется?.. Умер Столыпин, вот и все.
И как в первый день, Вася прыгнул к старосте.
— Ей-богу?!
— Ей-богу, если вы настаиваете. В десять часов утра. Да вот телеграмма.
Сомнений больше не оставалось. Венский, самый уравновешенный среди нас, первый начал плясать с громким топотом. Вася положил газету на скамейку, уперся в нее руками, чтобы легче было подпрыгивать в такт «Эх вы, сени мои, сени», которые он пел на слова телеграммы:
Мы с Зингенталем смеялись и хлопали друг друга по спине соблюдая при этом строгую очередность.
— «В истории России началась новая глава», — прочел Венский. — Правильно, товарищ Суворин!
Стекла звенели от хоровода, который составился в мертвецкой. Пели громко:
От топота нашего, что ли, распахнулась дверца, прикрывавшая стенной холодильник. Оранжевыми глазами мертвец смотрел на хоровод.
— Что, брат, с похмелья и не поймешь? — обратился к нему Козлов. — Столыпин помер. Столыпин! — Не понимаешь? Эх ты, люмпен-пролетарий! Ладно, проспись, даем тебе отдых. Но смотри, не гнить! У нас без фокусов!
Он погрозил пальцем трупу и запер дверь.
— Передовую кто читал? — Не дожидаясь ответа, Венский процитировал из газеты: — «Много будет слез. Много уже теперь слез. Русской земле нужно хорошо выплакаться. Все должно посторониться перед этой потребностью…»
Поджав ноги, Зингенталь смеялся беззвучно, вытирая глаза кулаком. Из-за крыши показался краешек солнца.
— Чего мы здесь сидим? Ведь погода, погода-то какая! Прочь из мертвецкой!
— Давайте пойдем к Абраменко, — не предложил, а попросту маршрут наметил Вася. — Они-то ведь затворники, ничего не знают. Вот Вера Михайловна обрадуется! Кстати и деньжата для нее отложены… «Мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий»…
На мраморной колонне в вестибюле Захарыч выклеивал объявление: три дня, вплоть до похорон, университет будет закрыт. Прочли мы эту бумажку, Венский подмигнул старику:
— Гуляем, Захарыч!
— Гуляем, господа. Только не знаю, заплатят ли?
Зингенталь разъяснил авторитетно:
— Конечно, заплатят, что за вопрос! Ведь русской земле нужно хорошо выплакаться.
И мы вышли в тихий университетский переулок.
Вдоль чугунной ограды, повторявшей множество раз единорога со щитом, было развешено белье. Нищенское белье из бязи, в разноцветных заплатах. Две женщины, принадлежавшие вероятно, к семьям наших служителей, складывали белье в корзины. Та из женщин, что была помоложе, сказала своей спутнице:
— Ведь за час высохло. Вот благодать, господи!
А уже с далекого перекрестка доносился вопль газетчика: