На плече у Андрея Петровича халат. Он переброшен небрежно, как дождевик.
— А судороги вы не заметили?
— Нет, как будто…
— Хорошо. Грелки приготовьте и термоформы. Мы сейчас придем. Подушку из-под головы больного убрать.
Клавдия Дмитриевна в последний раз смотрит на Овечкина: «Ведь завтра пришлешь записку вместе с рецептами, а я не прощу, ни за что не прощу!..»
Дым в комнате, парусиновые портьеры, тусклое небо за стеклом — все одноцветно, все серо. Убогий колорит. Хотя бы птица пролетела, хоть бы догадался кто бросить комом снега в окно!
— Возьмите мускус, эфир и поваренную соль. Шприц в шкафу?
Андрей Петрович открывает продолговатый футляр.
— Иголку пора бы переменить, — и он нацеливается, сощурив один глаз, на волосок. Спокойный, немигающий глаз профессионала.
Овечкин рассовывает склянки по карманам.
— Ну, и как же? — спрашивает он, проверяя притертую пробку.
— Что «как же»?.. Вы готовы?
— Я о вашей истории… Чем она кончилась?
Андрей Петрович захлопывает футляр, как табакерку. Вопрос кажется ему неуместным.
— Чем кончилось? Да ничем. Похоронили в один день… Вы вот лучше камфарное масло на столе не забудьте. И… пожалуйста поскорей, товарищ Овечкин!
Подвластен улиц чертежу,
Стоит закат многооконный.
Я в вашу комнату вхожу,
Как в полость трубки телефонной,
Где шорох дальних слов, куда,
Рожденный на других планетах,
Доносят возглас провода
Невидные.
И, может, нет их,
И звук из пустоты зачат,
Из ощущения распада
и смертности.
О чем молчат,
Что лишь искусству помнить надо.
Я в комнату — как на помост
Платформы дачной.
Нависанье
Дождя. Ни поездов, ни звезд
Не подают по расписанью.
Вдруг, надвое разделена,
Ночь треснет и замрет в обломках,
И ветра прыгает стена
По шпалам на колесах громких.
Вагонных стекол свежий шрам
На крупе тьмы.
И уж далек он.
Мы машем шапками друзьям,
Мы кем-то узнаны из окон.
Я — к вам, чтоб, отойдя за бок
Рояля, слов раскинуть табор,
Чтоб замыслы по рельсам строк
Неслись на тормозах метафор.
И пониманья дальний путь,
Как дружба, легок, как доверье,
И речь тиха, пока уснуть
Ребенок не успел за дверью.
И смею помнить я одно,
В беседе час проколобродив:
Искусство — поезд,
И оно
Сметает всякого, кто против.
Этот выбор решается с детства,
Это прежде, чем к жизни привык,
Раньше памяти.
Это — как средство
Распрямлять неудобный язык.
Прежде чем неудобное зренье
Начертания букв разберет,
Непонятное
Стихотворение
Жмется в слух, забивается в рот.
На губах будто хлебная мякоть,
Заглотнется в гортань, как вода.
С ним расти и влюбляться,
С ним плакать,
С ним гостить на земле. Навсегда.
С ним ощупываются границы
Мирозданий. С ним бродят в бреду.
И оно не в страницах хранится,
А как дождь упадает в саду.
Будто сам написал его, лучших
Слов, взрослея, скопить не сумел,
Чем разлив этих гласных плывучих,
Блеск согласных, как соль и как мел.
Да, мы рушим. Да, строить из бревен.
Бывший век задремал и притих,
Но попрежнему, с временем вровень,
Дружен с грозами пушкинский стих.
И его придыханьем отметим
Рост утрат, накопленье удач
И вручим его запросто детям,
Как вручают летающий мяч.
И под старость, как верную лампу,
Я поставлю его на столе,
Чтоб осмыслить в сиянии ямба
Всю работу свою на земле.
О, запах задворок! Шарманок
Сипенье в морозных дворах.
О, кровь загнивающих ранок!
И ветер голодный. И страх.
Бумажный раскрашенный розан,
Огарок дотлевшей свечи.
О, рифмы бубенчик,
Мы прозам
Доверились, — сгинь, не бренчи!
Мы умны. Нам — цифр колоннада,
Доклада графленая речь.
Нам ружья прохладные надо
Прикладывать к выемкам плеч.
Сестра недовольств, преступлений
Советчица… Короток суд,
О лирика, стань на колени, —
Твой труп по проспекту несут.