Но смена настала ночная,
И вывесил лампы завод,
И токарь, сверлить начиная,
В подручные песню зовет.
Она остановится обок,
Клепальщику даст молоток,
В румяное зарево топок
Закутается, как в платок.
Жива, только стала взрослее
И вдумчивей будто чуть-чуть.
И ремни трансмиссий за нею
В летучий пускаются путь.
Иль, вздувши дымками знамена,
Рассвет приподняв в небеса,
Пойдет выкликать поименно
На площадь цехов корпуса.
И в маршей граненом разгоне,
По солнцу, разлитому вброд,
Как раковину на ладони,
Весь город уносит вперед.
Да мало ль ей поводов губы
Разжать?
Если мы и резки, —
Мы завтрашних дум лесорубы,
Мы будущих чувств рыбаки.
О лирика, милость и нежность,
Расти, имена изменя,
Как новой весны неизбежность,
Хотя бы помимо меня.
Ник. Тарусский
Осень
Здесь дни, что в граненом ручье потонули,
Как листья из глины с нищих веток.
Что дашь ты взамен, если дремлет улей
И пчелы на спячку ушли из лета?
Что дашь ты взамен, о сестра колосьев?
Тугими снопами поломан воздух.
Но буковых листьев не жаль колесам,
Кленовые — в красных зубцах — как звезды.
Зачем Георгики, как Виргилий,
Ты вновь сочиняешь на жнивьях русых?
Репьи кузнечиков похоронили
Зеленострунных и остроусых.
Уж заяц слинявший перебегает
Дорожку, весь в искрах бересклета,
И голавли идут берегами
В стеклянных столбах водяного света.
И в сердце стучится весть потери,
Как почтальон листком телеграммы,
И сердце все открывает двери
И настежь распахивает рамы.
Эй, листья, сюда! В сквозняке оконном
Оглядывать книги, упасть в ладони,
Осыпаться в клетках паркета кленом,
Лечь мертвыми крыльями на подоконник!
Август 1929 г. Ока.
Дитя
Сегодня кухне — не к лицу названье:
в ней — праздничность, и словно к торжеству
начищен стол. Кувшин широкогорлый
клубит пары под самый потолок;
струятся стены чистою известкой
и обтекают ванну, что слепит
глаза зеленой краской, в чьей утробе
звенит вода. Хрустальные винты
воды из кувшина бегут по стенкам,
сливаются на дне, закипятясь, —
и вот уж ванна, как вулкан, дымится,
окутанная паром, желтизной
пронизанная полуваттной лампы.
И кухня ждет пришествия, когда
мать и отец, степенно и с сознаньем
всей важности, которую несут
с собой, тяжеловесными шагами
сосредоточенность нарушат кухни
и, колебая пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.
Покамест мрак бормочет за окном,
стучится веткой, каплями, покамест
дождь пришивает, как портной, трудясь,
лохмотья мглы к округлым веткам липы,
мелькая миллионом длинных игол,
их чернотой стальною, — мать берет
из рук отца ребенка и умело
развертывает одеяло, чтоб
освободить Дитя от всей одежды,
и вот усаживает его
на край стола, натертого до лоска,
и постепенно, вслед за одеялом
развязывает рубашонку, вслед
за рубашонкой — чепчик. Догола
Дитя раздето, ножками болтает,
их свесив со стола. А между тем
отец уж наливает из-под крана
воды холодной в ванну. Приподняв
ребенка, мать его сажает в воду,
нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
упругой кожи, в бархатном пушке, —
на взгляд, бескостный, — шумный и безбровый,
еще бесполый и почти немой, —
он произносит не слова, а звуки, —
барахтается ребенок в ванне
и громко ссорится с водой, когда
та забивается в открытый рот,
в глаза и уши. Волей иль неволей,
он запросто знакомится с водой.
Сначала — драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтоб «бобо»
ей сделать, шлепает ее ручонкой,
но безуспешно. Ей — не больно, нет:
она все так же или горяча
иль холодна. И уж Дитя готово
бежать из ванны, делая толчок
неловкими ножонками, вопя,
захлебываясь плачем и водою.