Особенно очевидным становился дух соглашательства в еврейской благотворительности. Ни у одного народа, за исключением разве англичан, она не обладала такой сложной, разветвленной, всепроникающей системой. Она переставала уже здесь быть чем-то зависящим от личного усмотрения и произвола. Она сделалась обязательным установлением. Это был откуп, посредством которого буржуазия сохраняла свое господство, цена, уплаченная ею за влияние на массы городской и местечковой бедноты, за относительное спокойствие «у себя дома». Благотворительность охватывала все мелочи быта и, как все у евреев, шла под фирмой религии. То, что в другом месте являлось заботой государства или промыслом частных лиц, здесь было делом филантропии: от здравоохранения и больниц до похорон, которыми распоряжались погребальные братства («священные товарищества»). Благотворительность давала стипендии учащимся духовных школ, организовывала общественную выпечку мацы для несостоятельных, устраивала браки многочисленных убогих и дефективных невест и женихов города, в исполнение библейского завета плодородия: глухонемого женила на идиотке, слепую выдавала замуж за горбатого. Можно было подумать, что какой-то злобный Бербенк или Мичурин производит опыты над скрещиванием человеческого материала, желая узнать, какие результаты получатся от многократного сочетания уродств.
Трудно себе представить нечто более развратительное и отталкивающее, чем эта филантропия. Несмотря на многовековую привычку к благотворительности, на ее освященность обычаем, «хозяева», т. е. состоятельные люди, раскошеливались очень туго, неохотно, с бранью и проклятиями, ревниво поглядывая в сторону соседа — не дал ли тот меньше? — и всегда были готовы отлынуть от выполнения благочестивого долга. Это не мешало им говорить о своих щедротах очень много и нескромно, колоть ими каждому глаза. Благотворительность молчаливая, которая рекомендуется древним законом, существовала разве только как исключение. Все было устроено так, чтобы возможно больнее дать почувствовать нуждающемуся его нужду и оказываемое ему благодеяние. Среди евреев существовал обычай давать «кушать дни». Вместо того, чтобы помочь какому-нибудь бедняку, учащемуся, сироте-подростку определенной суммой или устроить его где-нибудь и платить за его содержание, его распределяли между несколькими «хозяевами», у каждого из которых он столовался в определенные дни недели. Русский интеллигент его бы отослал на кухню, где бы его накормила кухарка. В еврейском быту сохранялось еще многое от патриархально-цехового уклада, и «кушавший дни» помещался, как и прислуга, за одним столом с хозяевами, в самом конце его. Он жался в своем углу, не поднимая глаз от тарелки, — какой-нибудь убогий, дурачок из полесской деревни, с тоненьким и растерянным голоском, слюнявик, измученный солитером, юноша из духовного учебного заведения, мальчик-подмастерье; ему подавали последнему и изредка обращались со снисходительной — сверху вниз — шуткой. Он зависел от характера и благоусмотрения хозяйки, которая не всегда справлялась с библейскими заповедями и вовсе не была занята тем, чтобы положить ему жирный кусок. В лучшем случае у него хватало такта и ума на то, чтобы не сделать общей забавой; но лучший случай не был самым частым. Да, немного он выигрывал от патриархальности!
Свадьбы перезрелых невест и убогих, устраивавшиеся набожными благотворителями, напоминали потешные свадьбы шутов и шутих. Невеста в красных прыщах и с выпученными глазами, проревев белугой, сколько полагалось по обычаю, и еще немного сверх того, сидела на стуле, растопырив ноги в новых башмаках. Жених, красноглазый и прихрамывавший кузнец, местечковый Гефест, конфузливо и жалко улыбался. Две пары принужденно кружились на крашеном полу, изображая экстатическое свадебное веселье. В дверях были видны лица немногочисленных любопытных. Некоторые откровенно смеялись. Изредка величественно вплывал кто-нибудь из хозяев (торжество происходило в доме благодетеля, в одной из боковых комнат), вплывал, отражая на своем лице законное довольство исполненным долгом и тайное наслаждение от форса, который не замечала одна невеста, — каменная, оглушенная, выпучившая бессмысленный взгляд не то на тарелку с пятнистыми яблоками, не то в будущее, встававшее смутной тенью за яблоками, за шарканьем, за окнами, налитыми сумерками.