Дождь с утра, с ночи, с вчерашнего вечера, с прошлого столетия. Неистощимые запасы дождя, чудовищные облачные водоемы опоражниваются медленно и расчетливо. Что, если б они обрушились враз всей своей тяжелой массой! Они бы раздавили землю. Но вода падает тоненькими струйками, словно просеянная сквозь сито. Она пропустила все свои сроки, она никому не нужна, она только размывает дороги и зря заставляет мокнуть неубранные перезрелые поля. Она хотела бы растворить в себе сахар белорусского песка. Но он пропускает ее и молча остается лежать тяжелой, мокрой нашлепкой.
Каждый день, после короткой утренней передышки, небо падало на Дрозды и Малиновки стеной дождя. Стена надвигалась с северо-запада. Она летела не на ласточкиных крыльях, как низко летит гроза, беременная ливнем, прерывисто дыша и угрожая. Она приближалась мокрыми грачиными взмахами, нехотя, отяжелевшая и неопрятная. Сначала исчезала церковь на другом берегу Свислочи, потом высокие деревья, потом крыши совхоза. Мы оставались с глазу на глаз с сосенками борка.
Продрогшие куры молча и уныло терпели невзгоду. Вода с их перьев не капала, а стекала ручейками. Каждая из них вдвое уменьшалась в объеме. За перегородкой Боря в двадцатый раз повторял метафизический вопрос: «Почему коровы ходят?» Никто ему не давал ответа. Бабушка раскладывала пасьянс. Дедушка ходил вокруг нее, как индюк вокруг индюшки. Папаша напевал жалобным голосом невозможные шансонетки, которые у него звучали заунывностью хасидских мелодий. Наверное, он при этом раскачивался.
У остановки автобуса люди в дождевых плащах (весь СССР одет летом в серые и песочные дождевые пальто) молча и терпеливо, как куры, мокли в ожидании. Лишь несколько девушек из дома отдыха, вышедших прогуляться, несмотря на дурную погоду, оживленно, что так контрастировало с угрюмой скукой дождя, переговаривались по-еврейски. Когда они замечали, что их слушают, они переходили на ломаный русский язык. Этим они показывали свою светскость.
— Я не люблю желя, — говорила одна из них, — желя — фе! Я люблю морожина.
«Милая Бася! — хотелось сказать ей (у нее были черные глаза и нечаянная улыбка, ее наверное звали Басей). — Милая Бася! Я верю, что вам мороженое нравится больше, чем желе, хотя теперь так холодно, что странно и думать о мороженом, но почему бы вам это не сказать на языке, который вам хорошо знаком и на котором вы говорите обычно? Почему вы стесняетесь собственной речи? В стране советов не станут смеяться над вашим „жаргоном“. А если б и стали, не все ли вам равно, что о вас подумают дачники?» И под дождем думалось, что, может быть, солнце обмануло и не так уж легко стираются рабские черты прошлого.
Извозчик медленной рысцой, в которой участвуют только его суетливые локти, но не лошадь, вяло и не в лад извозчичьим потугам передвигающая ноги, преодолевает препятствия новоборисовского шоссейного пути. Волны шоссе, с палисадниками редких домов и группами уцелевших сосен, то подымаются, то падают. Я оглядываюсь, чтобы сравнить и вспомнить. Нет! Чужой город! Незнакомое место!
У меня с ним связано лишь одно далекое воспоминание. Сюда мы приезжали целым классом осматривать здешние фабрики и заводы. Помню — холодный декабрьский день, сосны в Новоборисовском поселке, странно поражавшие глаз смешением городского и лесного, бивуачной простотой и временностью, такими необычными в этом краю с традиционными и в себе обособленными городами. Старые евреи говорили: «Здравствуйте вам!» В сумерках далеко внизу лежала замерзшая Березина. Снег покрыл ее долину и низкий левый берег, где расположен собственно Борисов, и только мост был нарисован безотрадными, тонкими чертами на синеющей, холодной и белой равнине. Город не был виден. Он представлялся засыпанным по крыши снегом, пустынным, зябким. И тогда вспоминался Наполеон, армия которого, наверное, в такой же холод и полумрак погибла при переправе через Березину. Да, конечно, это должно было произойти здесь. Под колесами пушек проламывался лед. Огромная плоскость ледяного покрова сразу косо погружалась, уходила вниз. Людям не за что было ухватиться. Они падали в холодную и тяжелую, глубокую воду. На самом деле переправился Наполеон много выше Борисова, у Студянки, и не зимой, а осенью. Но так осталось надолго: сумерки, синеватая снежная равнина, мост и погибающая армия Наполеона.