Выбрать главу

Сейчас закончилась утренняя смена. В парке, у скамеек, на траве, а то и прямо на дорожках, — группы разговаривающих рабочих. В одной из них я вижу знакомую фигуру Шапчиц. Это — замдиректора. У нее худощавое, усталое лицо с выступающими буграми скул и пятнами румянца на них, какой бывает у людей с больными легкими или сердцем, — мало чем замечательное, бабье, русское лицо, обыденное и нужное, как вода, как эта глубокая вода полесской реки, веющая простотой и правдой. Только светлые, цвета речного песка, очень красивые волосы выделяются и говорят о сравнительной молодости: Шапчиц тридцать четыре года. Я сажусь поблизости. Громкие голоса беседующих долетают отчетливо.

— Холера! — с сердцем говорит Шапчиц. — Падла! Каб ен здох!

Это она рассказывает о рабочем, который пьяный валялся возле своего цеха. В ее ругани есть что-то домашнее, бабье и немного смешное. Поэтому ярость ее не заражает других, да и сама скоро гаснет.

Она стоит на дорожке и с ожиданием, заранее готовая улыбнуться, смотрит прямо в рот говорящему, который неторопливо дарит слушателей густыми, толстыми, уверенными словами. Хотя тот сидит, а она стоит, но кажется, будто она смотрит на него снизу вверх. И тогда домашнее, бабье становится в ней особенно очевидно. Потом она громко смеется рассказанному и оглядывается.

Теперь никто бы не сказал про эту худенькую женщину, которая стоит, немного расставив ноги и снизу вверх заглядывает в рот говорящему, что она замещает директора большой фабрики, который сейчас в отъезде, так что вся ответственность падает на нее и другого зама, Мурашко. Теперь в ней видны не короткие месяцы ее администрирования, а двадцать с лишним лет работы на фабрике, удовольствие чувствовать себя в привычной среде, слышать привычные, ставшие необходимостью, разговоры. У себя, в конторе, она другая.

Мурашко суховат, резок, подчеркнуто деловит. У него на лице написано, что каждая его минута занята, что лишние полслова выведут его из бюджета времени и что он никому и не собирается предоставить эти лишние полслова. Уже на половине первой фразы посетителя его пальцы начинают быстро писать в блокноте, и не успеет посетитель кончить свое заявление, как ответ готов и протягивается через стол худощавой и энергичной рукой. В его комнате плакат: «Когда вы пришли к занятому человеку…» был бы совершенно излишним, так как сам Мурашко выразительнее всякого плаката.

На фабрике его не только ценят: им гордятся. Гордятся его деловитостью, энергией и, кажется, даже его нарочитой сухостью, которая многим импонирует. Гордятся его прошлым, его ролью в гражданской войне, его известностью. Из двух замов, конечно, он — основная фигура. На нем лежит большая часть административно-хозяйственной работы, надзора за производством. Застать его очень трудно: для этого нужно обегать весь фабричный двор. Сейчас он особенно неуловим: повреждена магистраль, что едва не остановило электростанцию, а с ней и «Пролетарскую перамогу», и он все время — в районе аварии.

Поклонники Мурашко отказываются поставить рядом его и Шапчиц. «Ну, разве можно сравнить? — говорят они. — Это работник большого масштаба. И о ней, конечно, ничего плохого не скажешь, а все-таки — баба». Что это означает — недоверие ли к женским способностям вообще или указание на недостаток твердости и энергии у Шапчиц, — так и невозможно понять.

Но я все-таки пробую сравнивать, и выводы от сравнения получаются у меня иные. Шапчиц и в конторе проста, естественна и лишена всякой позы, всякой аффектации, будь это даже аффектация деловитости. У нее нет тех рассчитанных, заранее примеренных слов, жестов, интонаций, тех защитительных приспособлений, которыми так часто ограждает себя деловой, занятой человек и которые служат одновременно барьером между ним и непрестанно обращающимися к нему людьми, и родом привычных регуляторов работы. Какой-то инстинктивный такт позволяет ей сразу брать верный тон с каждым, одновременно и деловой и товарищеский. Мне кажется, что в ее положении человека, только недавно выдвинувшегося из той самой среды, где ей приходится теперь действовать в качестве старшего и распоряжающегося лица, это довольно трудно. Бабье в ней тогда исчезает. Она внимательна, тверда, терпелива, понимает с полуслова. Она никогда не обрывает говорящего, а тем не менее время у нее не рассыпается впустую. Его уходит именно столько, сколько нужно. Это потому, что она хорошо знает здешнюю рабочую среду и улавливает суть дела по намеку. Больше всего удивляет в этой утомленной и, видимо, порядком издерганной женщине ее ровность и спокойствие. К ней без конца обращаются со всевозможными просьбами, с требованиями о спецодежде, с заявлениями об уходе. Разношерстная масса новых рабочих нового предприятия, — деревенские «хлопцы», еще не отвыкшие от свитки; вчерашние крестьянки в белых платочках; местечковые девушки, слегка жеманные и недовольные, с обиженной и пренебрежительной улыбкой людей, бросивших высокое общественное положение для фабрики и не понятых в своем благородстве; удрученные заботами, детьми, нестроениями жизни, склонные к пессимизму немолодые еврейки — все они приходят с жалобами и претензиями, часто сложными и запутанными. Распутать их не так уж легко. Один и тот же язык не годится для всех. Кажется, что ни скажи этим девушкам с оскорбленно поджатыми губами, они все равно будут чувствовать себя обиженными. Но нужное слово находится. Его произносят терпеливые губы зама. Может быть, обида и не угаснет, но острота ее сгладится.