Выбрать главу

При этих словах библиотекарь мгновенно шлепается на пол, и руки протягивает к портрету-иконе, и голосом, дрожащим страдальчески-гордо, восклицает:

— Милая моя! Машенька! Любовь моя лирическая!

Потом успокоенно-выспренним тоном:

— Слу-ушай, Ма-ашенька!

Как лилея глядится в нагорный ручей, Ты стояла над первою песней моей И — была ли при этом победа? И чья? — У ручья ль от цветка? У цветка ль от ручья?..

Он читает всем существом своим: лысина его ходит то вверх, то вниз, руки его описывают полукруги, грудь энергично приподымается.

Ты душою младенческой все поняла, Что мне высказать тайная сила дала. И хоть жизнь без тебя суждено мне влачить…

(«Влачить!» — тяжко повторяет библиотекарь).

Но мы вместе с тобой, — нас нельзя разлучить!

Он весь обращен туда, где висит портрет Машеньки — богоматерь. Но иконы почти не видно: только поблескивает ризное золотце. Вечерняя темнота завладела углами, простенками, мебелью. И посуда на столе тоже едва различима. Лишь голубенький петушок, по брюшко окунувшись в зеленоватую влагу, рассекает темноту острым лучиком, тоже как будто прислушиваясь к голосу библиотекаря.

Слова у библиотекаря заплетаются на языке, он повторяет их по нескольку раз, по нескольку раз возвращается к прочитанным уже стихам и, наконец, ухватывает последнюю строфу:

У любви есть слова, — те слова не умрут…

Вдруг в эту минуту врываются в комнату нестройные звуки: крики детей, щелканье кнута, мычанье, блеянье, топот.

Отворяется дверь и в комнату вбегает дочка Федора Федорыча Надюша:

— Папа! — кричит она, — стадо пригналось!

Библиотекарь обрывает стих на полуслове, вскакивает с пола. Ноги его подкашиваются, но он старается стоять твердо.

Сначала он суетливо оглядывает комнату, потом, сообразив, бросается в сени… Звенит подойником. Падает… Снова звенит. Грузно скрипят под ним половицы сеней.

Я выхожу на крыльцо. Большая жирногрудая корова тыкается мордой в ворота двора, глухо мычит, скоблит ворота рогом.

Отсюда, с крыльца, виден мне Палех — вечерний, задумавшийся, туманный.

По гумнам ползут низкие туманы, озерами собираются они по лугам, и в этом призрачном далеке островами встают коньки сараев, изб и бань. Вон по ближнему озерцу плывет человеческая голова. И невероятным кажется, что у этой головы есть туловище, руки, ноги… Но вот растворилась в тумане и голова.

Пророшенная мгла торжествует над Палехом.

Я прислушиваюсь к незатихающим звукам. Хрусткой звукописью простреливают кузнечики сладостно-дурманный воздух. Музыкально бьет молочная струя в дно подойника. Сытной жвачкой отдаются углы.

Палех сейчас уснет.

1/XI 1927 г.

Александр Смирнов

Закон

(ДЕРЕВЕНСКАЯ БЫЛЬ)
I

Река блестела на солнце серебром. Песчаные берега с кудрявыми пучками кустов отражались в ней. Было теплое майское утро. Солнце играло лучами в серебряной ряби и кидало от нее радужные, солнечные зайчики на яркую зелень тальников и орешников, свесившихся с крутого подмытого берега.

Иногда слышались легкие всплески — это играла рыба, радуясь, должно быть, этому яркому солнечному утру. У отмелей в воде стадами бродили едва видные «малявки», которые испуганно разбегались при всяком движении на берегу. У мельничной плотины вода с шумом падала из затворов, вниз, клубясь и пенясь, на мокрые, осклизлые, прозеленевшие столбы и балки.

Недалеко от нее, на сухом песке сидели две фигуры с удочками, одна — маленькая, с большим горбом и головой, ушедшей в плечи, другая — рослая коренастая фигура мужика, который то-и-дело нервно ежился, поправлял шапку и хватался за удочки, думая, что у него клюет, и все время улыбался. Горбатый, облокотясь на локоть, покуривал самодельную трубочку и прищурясь глядел на переливающуюся серебряную рябь.

Веселый говорил:

— И что за диво такое?.. Скажи, вот, каждая тварь по весне спаривается… На что рыба и то после весеннего спаду стаями…

— Да-а… — слабым, тонким голосом откликнулся горбатый.

— Я и сам гляжу… каждый мужик, хотя самый плохой, а при бабе живет…

— А ты чего смотришь… Ведь в годах уже…

— Убогий я, калека… За меня не пойдет ни одна…