— Мотя! — кричу я в коридор, — позовите-ка Гиндина.
Жду.
Вот…
Но вместо Гиндина в дверь просовывается лысая голова Трофим Егорыча.
— Можно к вам, Александр Михалыч?
— Да, да, пожалуйста. Но я просил Гиндина, где он?
Трофим Егорыч не отвечает — он должен сначала поздороваться. Это священнодействие. Мелкими шажками он приближается ко мне и сгибается, как буква Г. Левую руку с папкой ордеров держит немного наотлет, а правую протягивает мне так бережно, будто готовится сорвать розу. Только проделав все это, он сообщает мне, что Гиндина нет: «с утра уехали в горбанк».
— Хорошо, Трофим Егорыч, передайте ему, пожалуйста, чтобы зашел ко мне, когда вернется.
— А ордерочки, Александр Михалыч? Соблаговолите подписать.
Я торопливо подписываю эти розовые и синие листки. Приятное дело подписывать приходные ордера, зато рука тяжелеет при одном взгляде на расходные. Хотя вот: две тысячи семьсот пятьдесят рублей по счету плотничьей артели «Единение». Наконец-то!
Все время, как только я ставлю последнюю букву фамилии, Трофим Егорыч ловко подхватывает ордер и опускает на него пресс-папье.
Дальше идет бланкирование векселей. Это тоже приятно. Трофим Егорыч просит у меня печать правления и, получив, старательно прижимает ее к подушечке с краской, затем медленно приближает к бумаге. Я знаю, что он сейчас скажет. Он нажимает на печать обеими руками, и, глядя на меня искоса грустным глазом, произносит нараспев:
После этого он отнимает печать и с удовольствием глядит на ровный, беспорочный лиловый кружок.
В который раз я смотрю на Трофим Егорыча испытующе. Он для меня загадка. Низкопоклонство его не таит в себе никаких скверных побуждений — в этом я давно убедился. Он и с подчиненными ему младшими счетоводами обходится также кротко и согбенно. Это просто в нем привычка. Старосветская нежность к людям, да, да! Сотрудники его любят, он бессменный член месткома, выполняет свои общественные обязанности с тихим наслаждением, именно — с наслаждением, как самое почетное и отрадное в жизни. В стенной газете он самый ревностный сотрудник, иногда помещает в ней свои стишки.
Но тогда почему же он так обращается с сестрой? Бурдовский, который давно его знает, уверял, что у себя дома Трофим Егорыч другой, что сестру свою, иссохшее и заплаканное существо, он, тишайший, держит в страхе и трепете, по утрам заставляет надевать на него носки и зашнуровывать ботинки, часто кричит на нее и топает ногами. Помоему, этого не может быть. Наверное, врет Бурдовский.
Процедура подписывания заканчивается, и Трофим Егорыч наклоняется ко мне, чтобы по обыкновению поговорить о литературных делах, показать свои заметки, приготовленные для Нашей газеты. Но из-за его плеча кто-то усиленно раскланивается и улыбается мне. Ах, это тот, из бывшего смирновского кооператива. Его трудно узнать: он сбрил усы и отрастил бороду лопаточкой, стал похож на голландского шкипера. Когда он вошел?
Трофим Егорыч отступает и, сложив в папку бумажки, уходит.
Шкипер долго трясет мою руку.
— Здравствуйте, дорогой Александр Михайлович! Зашел с вами попрощаться и, между прочим, доложить, что ваша комиссия наконец-то закончила учет и приемку нашего имущества. Мы отчитались, и ныне все спорные вопросы э-э-э… улажены.