Выбрать главу

— Пятьдесят пять… семьдесят пять…

Касса и стены дрогнули, сияющая паутина пошла от ламп, смущение, смущение до слез душит меня, кровь хлынула к щекам.

Кассирша презрительно выбирает из грудки денег копейки на сумму сдачи.

— Простите! — выдавливаю я и оглядываюсь на сердитых, которые напирают. Злые лица… И сердце срывается, затрепыхавшись совсем бессмысленно, потеряв все границы обычного, с какой-то новой, незнакомой и ужасающей болью. Согнувшись, стыдясь, что заметят, я беру чек, иду к прилавку. Но понимаю, что сейчас упаду, и прислоняюсь к колонне. Народ, не понимая, смотрит на меня.

Потом кто-то берет меня под руку и ведет к выходу. В руку мне суют сверток. Спрашивают, где я живу, подзывают извозчика. Широкая спина заслоняет весь мир.

Я быстро прихожу в себя. Все та же спина колыхается впереди. Сердце бьется спокойно и твердо. Выглядываю из-за поднятого верха — подъезжаем к дому. Как скоро все кончилось, не пришлось даже ложиться! Возможно, что дело идет на поправку. Как бы это было хорошо! Жизнь у меня такая удачная, такая широкая, и только одна эта болезнь начинает ей мешать.

Поспешно расплачиваюсь с извозчиком и тороплюсь нырнуть в ворота — дождь все идет. Но у ворот стоит Сморчок; он кивает мне и манит пальцем. Это его обычный пост, тут он просит милостыню. Приготовив пятачок, подхожу к нему.

Каким-то образом Сморчок очень часто меняет свои одеяния: сейчас на нем суконный красноармейский шлем без звезды и кожаная куртка, протертая добела. Я сую ему монету и хочу уходить, но он берет меня за плечо, наклоняет к себе и быстро шепчет на ухо, обдавая сивушным перегаром:

— Ваше благородие, господин комиссар, добренькие глазки, прибавь гривенничек на упокой души. Там тебе хозяин язык показывает, ты его не бойся. Дунь, плюнь, разотри, его черти слопают. А твоей душеньке на салазочках кататься, все прямо, потом налево, в кривом переулочке, по белому снежку…

— Что ты болтаешь, Сморчок! Пусти! — Я вырываюсь и бегу во двор.

Совсем пропадает человек! — помешался окончательно…

Раньше, чем я успеваю позвонить, мне отпирает Агафья Васильевна, дворничиха. Вероятно, она увидала меня в окно.

— Александр Михалыч, — говорит она возбужденно и радостно, — грехи-то какие, хозяин наш повесился нынче. — И широко крестится.

— Что, что, какой хозяин?! — восклицаю я, леденея, и уже знаю все.

— Известно какой, Чистов, Захар Матвеич, домовладелец. — И начинает тараторить: — Утром им из суда бумагу принесли, они куда-то сходили на полчасика и к себе вернулись. Потом к ним Птицын пришел — узнать, когда они выселяться будут. Стучался, стучался, а дверь-то заперта. Он тогда пошел со двора заглянуть, в окно и увидал…

Не слушая ее, бегу в комнату Чистова.

— Да их уж нету! — кричит мне вслед Агафья Васильевна, не поспевая за мной. — Тут в обед милиция была с дохтуром, и увезли… на вскрытие, что ли, уж я не знаю… Хотели помещение опечатать, да увидали, что тут и опечатывать-то нечего, и правление упросило. Сюда Зубцовых из подвала хотят вселить, у них из-под пола вода течет. Завтра въезжают, — рады-то как, прямо сказать невозможно…

Дверь открыта; темно. Агафья Васильевна услужливо забегает вперед и повертывает выключатель.

В комнате пусто, только у стены железная кровать с полосатым, продранным матрасом, рваное лоскутное одеяло — на полу; у другой стены стол, на котором куски фанеры, картонная палитра красок, осколок стакана с мутной жидкостью и лобзик с лопнувшей пилкой. Кончики пилки дрожат. В углу киот красного дерева, черные лики икон. Опрокинутый стул, повсюду обрывки тряпья, скомканная бумага, всякий хлам. Драные обои свисают клочьями. А где же?.. Вот оно: под темным потолком, на крюке для люстры, болтается обрывок веревки…

Я стою неподвижно и с каким-то диким любопытством всматриваюсь в каждую мелочь: вот на полу туфля, отороченная мехом, рядом — грязный, крахмальный воротничок, круглая коробочка из-под гуталину… И следы, следы, мокрые следы по всему полу… Три готовых паяца на стене вытянулись рядом, руки по швам. Окно почему-то распахнуто настежь, сырой ветер порывами залетает в комнату, и, как будто бы, паяцы начинают шевелиться, двигают ручками, выкидывают коленца…

Агафья Васильевна подходит ко мне и с ужимкой сует в руки кусочек картона. Я смотрю на него с недоумением. Коренастая женщина с большими грудями, совсем голая, в черном, монашеском платке. Она снята боком, но лицо ее обращено ко мне — широкое и светлое, с крутыми дугами бровей; оно улыбается мне застенчиво и вызывающе…

— Ихняя милашка, — поясняет Агафья Васильевна, — из Скорбященского монастыря… Дольше всего с нею прожили Захар Матвеич, крепко она за него уцепилась. А уж такой завсегда козел были, не приведи, господи…